58 1/2 : Записки лагерного придурка
Шрифт:
Это нашло отражение в непристойных куплетах — переиначенной солдатской песенки из репертуара Эрнста Буша «О, Сюзанна». (Впрочем, и она неоригинальна: пелась на мотив американской «I came from Alabama».)
Обращаясь к жене, Шурик Гуревич в этих куплетах жаловался:
О, Татьяна!Вся жизнь полна химер,И всю ночь торчит бананомМой видавший виды хер.А Володька, вместо «О, Татьяна!» пел «О, Елена» и, в соответствии с требованиями рифмы вместо «торчит бананом»— «торчит поленом» [19] …
19
В 59-м году Юлик Дунский услышал в подмосковной электричке, как эту «Сюзанну» с бутырскими словами поют совсем молодые ребята. Спросил, откуда знают. Ему
Не могу умолчать о том, что во время серьезного разговора — велись на нарах и такие — Володя Сулимов с грустью рассказал нам, что с героиней этого куплета у него была очная ставка, и Лена ухитрилась шепнуть ему, что следователь убедил ее стать «наседкой», камерной осведомительницей. Потому-то и провела она весь свой срок в тюрьме, а не в лагере.
Думаю, что не страха ради и не за следовательскую сосиску (их подкармливали, вызвав будто бы на допрос) Лена Бубнова согласилась на эту роль. Скорее всего сработала знаменитая формула: «Ведь вы же советский человек?!» А она была очень, очень советская, я уже писал об этом.
Года два назад «Мемориал» попросил меня провести вечер, посвященный жертвам репрессий. На этом вечере мне прислали записку: «Знаете ли вы, что ваша Бубнова была на Лубянке наседкой?» Я знал. Знал даже, что ее и к матери Миши Левина, Ревекке Сауловне, подсаживали. Но из уважения к памяти Лениного мужа Володи соврал: мне об этом ничего не известно.
Я и сейчас не сужу ее слишком строго. Из-за своей подлой обязанности Лена — дважды жертва репрессий…
Там, в Бутырках, Володька предложил нам сочинить песню на мелодию из фильма «Иван Никулин, русский матрос». Он ведь работал помрежем на этой картине и в мальчишеской гордыне своей полагал, что из-за его ареста фильм не выпустят на экран. Выпустили, конечно и хорошая песня «На ветвях израненного тополя» была в свое время очень популярна. Сулимов насвистел мелодию, она нам понравилась и мы всем колхозом принялись придумывать новые слова. Вот они:
Песни пели, с песнями дружили все,Но всегда мечтали об одной —А слова той песенки сложилисяЗа Бутырской каменной стеной.Здесь опять собралися как прежде мы,По-над нарами табачный дым…Мы простились с прежними надеждами,С улетевшим счастьем молодым.Трижды на день ходим за баландою,Коротаем в песнях вечера,И иглой тюремной контрабандноюШьем себе в дорогу сидора.Ночь приходит в камеры угрюмые,И тогда, в тюремной тишине,Кто из нас, ребята, не подумает:Помнят ли на воле обо мне?О себе не больно мы заботимся,Написали б с воли поскорей!Ведь когда домой еще воротимсяИз сибирских дальних лагерей…Складывалась песня быстро, без споров — каждое лыко было в строку. «Контрабандную иглу» придумал, по-моему, Юлик, «по-над нарами»— любитель стилизаций Миша Левин. Сочинивши, несколько раз громко пропели. Сокамерникам песня понравилась, они охотно простили несовершенство стихов. Во всяком случае, когда мы с Юликом вернулись в Москву — это было уже в 57-м году — раздался телефонный звонок и чей-то голос пропел:
— Трижды на день ходим за баландою, коротаем в песнях вечера…
Это оказался Саша Александров, замечательный мужик — но о нем речь впереди, когда буду рассказывать о Красной Пресне.
А второй раз нам напомнила об этой песне книга века «Архипелаг Гулаг». В конце первого тома Солженицын рассказывает, как московские студенты сочиняли на нарах свою тюремную песню, и приводит два куплета. Вообще-то, Александра Исаевича с нами в камере не было: он прошел через бутырскую церковь несколько раньше. А песню услышал, наверно, в Экибастузе от Шурика Гуревича — и одну строчку воспроизвел не совсем точно. Но человеку, написавшему «Один день Ивана Денисовича» — лучшее из того, что я читал о лагере, и возможно, лучшее из всего, что он написал — этому человеку можно простить маленькую неточность. Тем более, что у него получилось интереснее. И потом — шутка ли: благодаря «Архипелагу» наши два куплета оказались переведены чуть ли не на все языки мира. Ни одно из других сочинений Дунского и Фрида такой чести не удостаивалось…
В один прекрасный день в камере появился новый жилец. На нем была армейская шинель, потрепанная кубанка. Остроносый и чернявый, он смахивал на кавказца, а по обветренному шершавому лицу мы решили: этот из лагеря.
Окинув камеру быстрым наметанным глазом, новичок сразу направился к нам, представился:
— Петька Якир.
Он действительно оказался бывалым лагерником, но сейчас прибыл не из далеких краев, а с Лубянки. Там он проходил следствие по своему второму делу — вместе со Светланой Тухачевской и Мирой Уборевич.
С
20
Мастырка — от слова мастырить, т. е., мастерить, делать. Так называется, скажем, искусственная язва: ее можно сделать на руке соком лютика едкого, а можно прижечь папиросой головку члена — проходит за сифилитическую язву. Можно вызвать флегмону, продернув через кожу нитку, намоченную в керосине или на худой конец выпачканную зубным налетом. Можно насыпать в глаза истолченный грифель химического карандаша — получится сильнейший конъюнктивит… И так далее — до бесконечности. Цель мастырщика — получить освобождение от работы, а то и попасть в лазарет, отдохнуть.
По Петькиным словам, отбыв первый срок, он приехал в Москву, пробился на прием к самому Берии и закатил блатную истерику: что ж ему теперь, всю жизнь оставаться сыном врага народа?! И Лаврентий Павлович — опять-таки по рассказу Петьки — распорядился принять его в какую-то чекистскую школу. Там он задержался не дольше, чем в свое время в детдоме: встретился с подругами детства Светой и Миррой, и в дружеских разговорах они все трое заработали себе срока: Якир — восемь лет, а девочки по пять.
Петька и в нашей камере делил свое внимание между блатарями и интеллигенцией — которая состояла в основном из нашей компании и очкастого однодельца Белинкова, Генриха Эльштейна по кличке «Мацуока» [21] .
Нас Якир просвещал по всем вопросам лагерной жизни, а с Серегой из Сиблага вел вполголоса профессиональные разговоры на странном диалекте, в котором половину слов мы не понимали: «сунули в кандей… отвернул угол… битый фрей… пустили в казачий стос…» [22]
21
Настоящий Мацуока был министром иностранных дел довоенной Японии — тем самым, кого Сталин после переговоров в Москве самолично, в нарушение протокола, проводил до вагона. Видимо, на радостях: обдурил очкастого, подписал договор, по которому обязывался не нападать на Японию — а ведь знал, что нападет. И напал-таки, в сорок пятом. Это как в старой шутке: хозяин своему слову, хочу дам, хочу возьму назад. А что касается Мацуоки-Эльштейна, кто-то из его знакомых уверял меня, что это он, а не Арк. Белинков, писал «роман в сомнениях». Но я точно помню: Сулимов говорил о Белинкове. Впрочем, какая разница? Посадили-то обоих.
22
Кандей — карцер (он же торба, он же трюм, он же пердильник). Отвернуть — украсть, угол — чемодан. Битый фрей (или битый фраер) — не вор, но авторитетный опытный лагерник. Таким был сам Якир: никогда «не ставил себя блатным», но бывал допущен к воровским толковищам.
Феня — по-старому «блатная музыка» — заслуживает отдельного разговора. Здесь скажу только, что с удивлением прочел в латвийском журнале комментарии автора к составленному им же — с хорошим знанием дела — глоссарию. Перенося свою вполне заслуженную неприязнь к блатным на их язык, он отказывает фене в выразительности, считает ее тупой и безобразной. Мы с Ю. Дунским так не думали. Есть в блатном жаргоне и юмор, и образность:
Последний хуй без соли доедаем — живем голодно;
Ударить по старому рубцу — совокупиться (с женщиной);
Или всем известное «надеть деревянный бушлат».
Под влиянием фени формировался и общелагерный язык:
Фитиль — доходяга (потому что «догорает»); лебединое озеро — компания доходяг (доходить имеет много синонимов, в том числе поплыть).
Интересны и источники, часто самые неожиданные, за счет которых феня пополняет свой словарный фонд, среди них даже иврит:
кешер, ксива, хевра, динтойра («суд торы» — так называлось всесоюзное толковище, высший воровской суд чести.)
Интересующихся могу отослать к нашему с Юликом рассказу «Лучший из них» (журн. «Киносценарии» № 3, 1992 г.)