7 октября
Шрифт:
И вот он наткнулся на что-то по-настоящему поразительное. Это случилось в одном из нижних павильонов, освещавшихся скудно двумя-тремя ртутными лампами. Как правило, это были неясного назначения резервуары, забранные под купол, с низкими скамьями, расставленными по периметру, как в спортзале. И однажды он наткнулся в таком резервуаре на макет Второго храма и оторопел. Это был плененный Храм, это была модель размером примерно сорок шагов на тридцать, и поначалу Глухов долго рассматривал крохотные камушки кладки, ощупывал зубцы стен, башни, пробовал кладку пальцем на прочность, к Стене Плача он прикоснулся ладонью и наконец, присев на корточки, решился заглянуть внутрь галереи, из которой Христос изгонял торговцев… Он весь день, возвращаясь снова и снова, поражался филигранности отделки, точности копии, включавшей в себя подробности интерьеров, которые он мог разглядеть, подсвечивая фонариком, сквозь крохотные оконца — на них были крепко установлены черные металлические (он обстучал ногтем) решеточки. Глухов привставал, поводя фонариком по сторонам, подобно луне высвечивая мрачный зубчатый абрис древней храмовой крепости.
Конечно, ни о каком равном масштабе конструкций или
Но все равно обширность здешних подземелий раздавила его воображение. И не только потому, что лабиринт всегда больше своего развернутого пространства… Это была система подземных коммуникаций, включавшая в себя и автомобильные туннели, и водные каналы, выполнявшие не только функции водохранилища, но и транспортные. А как еще тогда объяснить наличие понтонных грузовых платформ у швартовых площадок, на которых он ночевал, после долгого перехода успокаиваясь мягким журчанием воды и запахом речной свежести?
Под землей он находился в зримом сне, в обмороке, словно недра, породы древних периодов, вещество первоистока, никогда не знавшее человека, проникали в него своей мертвой, влекущей энергией. Подобно тому как известковые воды напитывают живую ткань будущей окаменелости, ему казалось, аура, эманация доисторических пород входит в его плоть. Он замирал при одной мысли о том, что Неживое вдыхает в него собственный смысл, уподобляя сознающей себя неорганике. И от того было просто постичь целесообразность подземного организма, что ее не было. Все мизерные функции скрытой побочной системы туннелей сводились к эвакуационным сообщениям с убежищами. Никто особенно и не заботился о сверхсекретности подземной Газы. Глухов повсюду обнаруживал какую-то жизнь, следы костров, стоянок, находил схроны припасов, не раз ощущал себя под разведывательным наблюдением. Потом понял, что подступы ко всем более или менее занимательным пунктам, возможно прямого военного назначения, были тщательно запечатаны. Не раз, распутав труднодоступный лабиринт многоэтажных переходов, он утыкался в глухие, крашенные голубой краской железные двери без единой щелочки или отверстия, открывавшиеся, очевидно, изнутри. Понятно было, что за этими дверьми находились объекты высокой секретности.
Глухов давно потерял ориентир, с некоторых пор он и не пытался оценивать свое местоположение. В тот или иной день, когда требовалось подняться на поверхность, чтобы пополнить запасы влагоупорных спичек, батареек, сухарей, орехов и сухофруктов, он просто выходил наружу и уже не удивлялся тому, куда попал, — все было пустыней или руинами, где все-таки можно было поживиться чем-то полезным для дальнейшей жизни…
Постепенно Глухов понял, что в подземельях есть сталкеры, и совсем не факт, что они хамасовцы. Он стал за ними наблюдать, потому что сам обратился в духа, незримого никому, — рюкзак и винтовку он схоронил в одном из мест, где устраивался на ночлег, возвращаясь из вылазок. В темноте сталкеры выглядели просто сгустками телесного запаха — и в конце концов Глухов шел по следам их, по запаху человека и железа. Волки чувствуют привкус стали за километры — вот почему опытные охотники всегда до последнего момента держат ружье в футляре или завернутым в тряпку. Он познакомился с двумя сталкерами, различаемыми по запаху, — даже научился понимать их будущий путь. Одного выследил — тот привиделся ему в качестве торговца голубями при Храме, промышляющего мелкими жертвоприношениями. Сначала сталкер испугался Глухова, но потом рассказал, что отбился от других мирных жителей подземелий, которые прячутся в отдаленных туннелях вместе с семьями, чтобы уберечься от бомбежек. Еда у них — из гумпомощи, сбрасываемой на Газу. ХАМАС не подпускал их к ней, потому что верил, что в упаковках запрятаны жучки, с помощью которых спутники вычисляют карты туннелей, где исчезают продукты. К тому же ХАМАСу было на руку создавать дефицит и торговать провизией втридорога. Килограмм сахара стоил семьдесят шекелей. В основном в гумпомощи имелись шоколад, батончики из прессованных сухофруктов, искусственное молоко, обеззараживающие воду таблетки, бензиновые генераторы, фонарики, батарейки и так далее. Попробовав сухое молоко, Глухов вспомнил, как у Ирины кончилось грудное и они были вынуждены кормить Артемку искусственным; вспомнил, как вставал два-три раза за ночь, как отмеривал количество воды и мерной ложечкой черпал порошок, пока сын орал и канючил, требуя прикорма…
Сталкера звали Айман Сальхаб — он был пятым ребенком из семи, сын сеида-рыбака из Рафиаха. Еще ребенком Айман стал лазить с мальчишками по подземельям и постепенно осваивать новые строящиеся — почти никто не знал, как он, карту туннелей, а отец запретил ему связываться с ХАМАСом. Многие друзья канули в боевики, а ему не очень хотелось ни свет ни заря выходить в море, у него от солнца болели глаза, поэтому Айман все время, и даже в подземельях, был в темных очках. Понемногу он стал отшельником, он был немного не от мира сего и воображал, что когда-нибудь под землей отыщет сокровища — о них рассказывали пацаны когда-то, и этот слух питался редкими находками монет и хамасовских схронов. На таких сталкеров боевики охотились, и приходилось быть умнее и незаметнее. С начала войны нельзя стало выйти в море, а есть было надо, и Айман занимался тем, что искал склады продовольствия под землей и приносил домой запретную еду. Несмотря на уважение к его отцу, Айман Сальхаб слыл в своей хамуле дурачком, потому что читал комиксы и грыз школьный мел как фруктовый лед.
А еще, говорили пацаны, где-то под землей есть тайные жены ХАМАСа, то есть пленные еврейки, и Айман желал только посмотреть на них, потому что евреев никогда не видел и тем более еврейских женщин. Хотя он и ненавидел евреев, подобно всем в Газе, но ненавидел их не по-настоящему, а как тех, кто обитает
Это Айман рассказал Ивану, что у его четвероюродного дяди Джибриля есть два пленных еврея. И несмотря на исчезающе малую вероятность того, что речь идет об Артемке, Глухов в своем отчаянии уверился в том, что, найдя этого Джибриля, он обретет путь к сыну.
Артемка голодал. После смерти Асафа, оставшись в камере один, он совсем отказался от еды. К нему в какой-то период регулярно захаживал внук Джибриля, странный мальчик лет десяти, с игрушечным автоматом. Он постоянно шмыгал носом и с улыбкой подносил Артемке липкий пакет со сладостями: сникерсом, заветренной фисташковой пахлавой, конфетами, рассыпанными разноцветными драже «Скитлс»… Артемка глотал слюну, малец показывал угощение, что-то лопотал со смехом и тут же уносил, останавливаясь в дверях и снова хохоча. Но однажды Джибриль сам принес сладости и поставил перед пленником. Артемка стал их есть, он плакал и заглатывал сладости, показавшиеся ему безвкусными.
Финиковые рощи: солнце и пустота. Вот где было не по себе. Но здесь Глухов вспомнил, как до года сына купал его каждый вечер, как они гуляли с ним по Пресне в коляске, как он укладывал его днем спать. Какой у Артемки был восторженный взгляд, обращенный на любой новый предмет, появлявшийся в поле зрения.
Солнце коснулось горизонта в тот момент, когда управляемый снаряд пробил здание и оно, будто чулок с женской ноги, осыпалось в черный дымный прах. И только потом земля толкнула Глухова, и он завалился с рюкзаком набок. Наконец Глухов выпутался из лямок рюкзака, встал, шатаясь, и поспешил к руинам, движимый неведомой ему самому силой: возмущением или желанием помочь неспасшимся.
Он бродил среди дымящихся руин и беспокоился о том, что он здесь один. Вывороченный жалкий быт, разбитая панель телевизора, этажерки, опрокинутая на разбитый в щепу платяной шкаф мойка — и тут раздался секущий рев вертолетного винта. Глухов замахал пилоту — мол, вот, обрати внимание, но остался незамеченным из-за завесы пыли и дыма. «Что ж, — решил он вскоре про себя, — поживу здесь на руинах: второй раз снаряд в ту же воронку не попадает».
Запах гари, пыли, праха развеялся лишь на следующий день. Отчего-то Глухову страшно было уйти с этих руин, стоявших отдельно от всего жилого. Он наслаждался солнечным светом и относительным спокойствием, с каким солнце двигалось слева направо, а птицы перелетали с ветки на ветку. Военных действий поблизости не велось. Вдали он замечал движение беженцев, вереницу пеших людей, повозки: автомобили давно вышли из употребления из-за отсутствия топлива. Здесь быстро передвигалось только военное железо. Но и беженцы иссякли. Первые ночи он слышал детский плач. Это тревожило его, и он несколько раз принимался обходить руины. Стоявший здесь раньше дом относился к заброшенной ферме. Остовы теплиц, прямоугольники когда-то распаханных полей днем виделись ему вокруг. Скорее всего, дом был разрушен снарядом на всякий случай, чтобы исключить вероятность нахождения в нем наблюдательного пункта.
А потом в какой-то момент вообще все стихло. А он все сторожил развалины. Пытался представить, что когда-то он жил здесь, внутри, и ничегошеньки от этого не осталось. Думал он не только об Артемке, думал он и о матери. Она умерла в Калифорнии, как и бабушка, как и прадед, пустивший себе пулю в висок в центре Лос-Анджелеса, выйдя в очередной раз от доктора, теперь сообщившего ему о том, что его онкологическое заболевание неизлечимо и что впереди мучительная смерть. Мать просила Глухова быть поблизости от ее могилы, на всякий случай, — такое странное, казалось бы, желание, ведь духи вездесущи. И в какой-то момент Иван засобирался в Калифорнию, ему надо было закрыть свой особенный гештальт — быть ближе к могилам бабушки, матери, прадеда, — ибо что-то всерьез проникало в него в те мгновения, когда он думал о родном прахе, что-то уверенно первобытное и стержневое влекло его на тихоокеанский берег, где были упокоены кости тех, кто его любил больше жизни и кого он так любил, что весь был сделан из их о нем представления: неграмотная бабушка в шутку дразнила его «академиком», а мамочка попросту любила почти все, что он делал и говорил. И любовь ее была главным рычагом, благодаря которому он оказался зашвырнутым в Газу: испытанная им любовь матери двигала всем его существом, была тем огнем, которым он пылал по отношению к Артемке, и, возможно, этот огонь служил сейчас его сыну. Как? Он не знал, но верил. «Все сущности в мире суть вера, все до последнего атома». И еще он подумал, что за ним, за Глуховым, стояла нескончаемая вереница детей и некоторые из них были детьми собственной мысли. Был ли Глухов ребенком своей мысли? Ему это еще предстояло узнать. А мысль его была такая: «Смерть других ставит под сомнение ваше собственное существование. Особенно если это родители. Струна, связывавшая вас с теми, кто произвел на свет ваши боль и наслаждение, звучит при обрыве пронзительно и нестерпимо. Тем не менее некоторые пытаются этот звук развернуть в элегию. Когда умирает мать, рвется еще и пуповина». Глухов все время слышал мамин голос: делай то, не делай это. Мать — особенно тревожная мать — это проблема для ребенка и, следовательно, для мироздания. Семья его мамы — сплошь ссыльные, иными словами, пришибленные, жители городов Пришиб: этому названию небольших населенных пунктов несть числа на границах империи. Сталинское время — страх быть сосланным снова (и теперь в более прохладные края) — вот что владело членами семьи в течение ХХ века. Естественно, печать тревоги осталась на потомках. Когда Глухов с мамой должны были встретиться в городе, это происходило всегда на одном и том же месте: на Тверской у телеграфа. Однажды он поднимался от метро мимо гостиницы «Интурист» и увидел маму, стоявшую на тротуаре посреди московского июня с дорогущими лайковыми перчатками в руках. Мама стояла и плакала. В тот день объявили результаты зачисления студентов в МФТИ, и она не знала, что Глухов поступил, всегда предполагая худшее. Перчатки она купила, потому что он всегда о них мечтал, обходясь варежками. Заплаканная, она протянула перчатки, а Глухов обнял ее, и они пошли на телефонный переговорный пункт сообщать отцу об удаче. Когда умирает мать, обваливается половина мира, исчезают стены между тобой и пустотой.