7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Шрифт:
В моих мечтах этот банкет становился с каждым днем вое великолепнее. Не скажу, чтобы он представлялся мне в виде пира богов, изображенного Рафаэлем на плафоне виллы Фарнезе [329] , — это само собой понятно и не требует объяснений. Но мысленно я украшал его всей пышностью и торжественностью, какие могла изобрести моя юная и неопытная, но живая фантазия. Банкет был главным предметом моих размышлений. Он стал бы и главной темой разговора, но я не смел беседовать об этом ни с отцом, опасаясь его холодной рассудительности, ни с матушкой, которая, конечно, возразила бы, что я недостоин такой чести, ибо занять первое место всего один раз — значит занять его по чистой случайности. Я говорил о предстоящем торжестве только на кухне с Жюстиной и однажды, когда она с остервенением мешала на сковороде картошку, сообщил ей, что на пиру Карла Великого подают павлинов с распущенным хвостом, оленей с рогами и кабанов в шкуре. Это не было выдумкой: об этих чудесах кулинарного искусства я прочитал в книжке старинных сказок и вообразил, что столы будут так
329
…на плафоне виллы Фарнезе… — Вилла в Риме, принадлежавшая в XVI в. кардиналу Алессандро Фарнезе, знаменита фресками Рафаэля и его учеников.
Между тем Мурон, малыш Мурон, тихий и скромный, всегда робкий и медлительный, делал успехи и возвышался с каждой неделей; однажды он даже занял место между Лаперльером и Мориссе, к удивлению учеников и самого г-на Босье. Эта удача предвещала еще более высокие и значительные успехи. На второй неделе января Мурон оказался первым в переводе на греческий язык. Он превзошел Лаперльера и Раделя в правилах употребления подписной йоты и лучше знал глаголы на mi, чем сам Мориссе. Весь класс веселым чириканьем приветствовал успех Мурона, носившего имя Воробьиного Проса, и на этот птичий щебет, прославлявший победителя глаголов на mi, улыбнулся скривив губы, сам г-н Босье и стал при этом похож на старого фавна. Говорили, — представьте себе, — говорили, что даже воробьи на деревьях, запорошенных снегом, радостно зачирикали, вторя своим подражателям. Ну, а меня, признаюсь к стыду моему, ужасно расстроила мысль, что теперь и Мурона пригласят на банкет Карла Великого. Слава, разделенная с Муроном, мне претила, и все почести и удовольствия на пиру, где я буду сидеть рядом с ним, перестали меня привлекать. Признаваясь в этих чувствах, я спрашиваю, по примеру Жан-Жака Руссо, может ли хоть один из читателей поклясться, что он лучше меня [330] . Этот день, когда я показал себя таким мелочным и тщеславным, стал для меня днем величайшего унижения. Г-н Босье громогласно заявил, что в употреблении аориста я обнаружил грубейшее невежество, а в переводе допустил множество ошибок, уступая в этом лишь Морло, Лаборьету и Шазалю.
330
…поклясться, что он лучше меня. — Франс имеет в виду слова Руссо, которыми тот начинает свою книгу «Исповедь»: «Я обнажил всю свою душу и показал ее такою, какою ты видел ее сам, всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне… пусть каждый из них… раскроет сердце свое и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет тебе: „Я был лучше этого человека“».
Я вернулся домой мрачный и тут же побежал на кухню к Жюстине, которая в это время чистила морковь огромным ножом. Ее голые руки были до самых локтей испещрены царапинами, порезами, ссадинами и всевозможными шрамами. Румянец ее щек соперничал с жаром горящих угольев. Я сообщил ей, что праздник Карла Великого — это сборище лентяев, дураков и ничтожеств, что за столом там не подают ни павлинов, ни оленей, ни кабанов, а только треску да фасоль. Я начал ей доказывать, что Мурон Воробьиное Просо глуп как пень. Пока я говорил, Жюстина сняла крышку с кастрюли, потом, ослепленная горячим паром, схватила щепотку соли на полке, опрокинула себе на голову бутылку с маслом, наткнулась на стол, уронила лампу и растянулась во весь рост на гулком каменном полу. Подобные несчастья случались с ней так часто, что она не обратила на это внимания. Но мне было трудно вести серьезную беседу с такой неуравновешенной особой.
День Карла Великого выдался хмурый и дождливый. Банкет состоялся в школьной столовой, где я ни разу еще не был, но часто, проходя мимо дверей, воротил нос от противного запаха сала. Жюстина говорила, что у меня чересчур тонкий нюх. Длинный зал с черными мраморными столами был пестро разукрашен простенькими бумажными гирляндами, напоминая казарму или ризницу. Скатертей не было, но на тарелках белели салфетки, сложенные в виде птичек, и это восхитило меня, словно в моих мечтах уже порхали голубки Афродиты [331] . Меня поместили в конце стола, между Лаперльером по левую руку и Муроном по правую, у подножия эстрады, где восседал г-н директор, почтенный, улыбающийся аббат Делалоб, блистая как алмаз в черном венце педагогов. Я презирал Мурона; Лаперльер презирал меня. Никто из нас не обменялся ни словом. Лаперльер еще мог разговаривать с Раделем, своим соседом слева, но мы с Муроном были обречены на молчание. За столом не подавали ни павлинов, ни оленей, ни кабанов. После долгого ожидания появилась редиска и нарезанная кружками колбаса. Я созерцал созвездие преподавателей. Среди них красовался г-н Босье. Я узнал его изогнутые губы, пышные бакенбарды цвета перца с солью, свежевыбритый подбородок. Он держался менее самоуверенно, чем в классе. Заткнув за галстук салфетку, он принялся закусывать. Я был поражен, — мне не приходило в голову, что он ест, хотя это было нетрудно предположить. При виде некоторых важных особ мы забываем о жизненных функциях организма, и этот дар абстракции немало способствует возвеличению человека. Блюда медленно сменялись одно другим. Шум голосов разрастался. Я слышал, как мой сосед слева, Лаперльер, объяснял Раделю устройство револьверов и карабинов, подаренных ему на Новый год, — ведь эти школьные светила даже
331
Голубки Афродиты. — В древней Греции голуби были посвящены богине любви — Афродите.
— Как ты себя чувствуешь, бедный малыш Мурон? Тебе не с кем поговорить. Это очень грустно, но не огорчайся. Мы с тобой поболтаем вдвоем, и нам будет весело; я расскажу тебе, какое странное приключение произошло с учеником Пьером Нозьером. Ученик Пьер Нозьер явился на банкет Карла Великого без души, — ведь если бы душа была при нем, он бы разговаривал. Но он молчит, потому что здесь только его тело, без души. Где же она? В каком краю? На земле или на луне? Не знаю. А пока она гуляет бог знает где, тебе очень тоскливо, бедняга Мурон, сидеть за столом рядом с безжизненным телом, с восковым истуканом: он не говорит и не смеется, — это всего лишь истукан. Что ты скажешь на это, бедный малыш Мурон, бедняга Мурон Воробьиное Просо?
При первых словах этой маленькой сценки я вооружился презрением, чтобы оградить себя от навязчивости соседа, но вскоре поддался обаянию его милого голоса, его нежной и печальной души, и сердце мое растаяло. Я вдруг почувствовал, что Мурон покорил меня редкостными, бесценными качествами своего ума и характера, и я воспылал к нему горячей любовью. Я не мог вымолвить ни слова, но он все угадал, и его тонкое личико озарилось радостной улыбкой. В один миг мы стали закадычными друзьями. Мы все рассказали друг другу. Теперь я знал Мурона так хорошо, как будто никогда с ним не расставался.
Мурон Воробьиное Просо, Жак Мурон, мой дорогой Мурон жил с матерью и сестрой на улице Сены, в уютной квартирке, обставленной розовой и голубой плюшевой мебелью. Его отец Филипп Мурон, профессор химии в Высшей Нормальной школе, умер молодым, не успев завершить своих важных научных открытий. Жак Мурон тоже собирался изучать точные науки.
— Некоторые из них очень интересны, уверяю тебя, — сказал он. — Только боюсь, что мне трудно будет их одолеть. У меня слабое здоровье. Я вот и в этом году сильно болел.
— Это не опасно, — возразил я.
— Конечно, не опасно, — согласился он, улыбнувшись бледными губами. — Сестра тоже долго болела. Она пропустила три месяца ученья. По грамматике она пропустила причастия, а по истории — феодализм. Подумай только!
— Я люблю историю, — сказал я, — особенно разные необыкновенные события.
— Я тоже люблю. Но я всегда путаюсь в империях и династиях. Потому, может быть, что я такой маленький.
— Ты вовсе не маленький.
— Я становлюсь все меньше. Правда, правда, — я уменьшаюсь. Скоро я буду совсем, совсем крошечный.
Пиршество было в разгаре. Подали взбитые с сахаром белки в больших мисках и роздали по бокалам шампанское. Все развеселились. Даже Лаперльер снизошел до того, что чокнулся со мной, а мы с дорогим Муроном чокались раз двадцать. Я рассказал ему потешную историю, как привратница, желая проучить мальчишек, которые дергали звонок у подъезда, по ошибке выплеснула ведро воды прямо в лицо домовладельцу. А Мурон, смеясь и покашливая, рассказал о приключении продавца каштанов, у которого жаровня зацепилась за колесо проезжавшего экипажа и укатила на глазах хозяина. Потом мы дружно прославляли подвиги Спартака, Эпаминонда и генерала Гоша [332] . Что касается Карла Великого, он казался нам немного смешным из-за огромной бороды.
332
…подвиги… Эпаминонда и генерала Гоша. — Афинский полководец Эпаминонд (IV в. до н. э.) прославился своими победами над спартанцами. Лазарь Гош (1768–1793) — блестящий полководец французской республиканской армии времен буржуазной революции конца XVIII в.
— Знаешь, — сказал Мурон, — ведь, отправляясь в поход на норманнов, он взял с собой всего лишь двадцать тысяч франков. [333]
Вероятно, мы слегка захмелели. Во всяком случае, несомненно, что, уходя с банкета, я унес салфетку, нечаянно сунув ее в карман. Я проводил Мурона до самого дома. И у дверей, сжимая в руке его худенькую горячую руку, поклялся ему в вечной дружбе.
Я был верен этой дружбе до самой его смерти. Он умер, когда ему исполнилось двадцать лет.
333
Игра слов: франки — германское племя, и франки — деньги.