А ты гори, звезда
Шрифт:
Забрезжил рассвет. Напрячь зрение — и у окна можно различить крупно начертанные буквы. Он поднялся, постоял, раздумывая, затем снял с гвоздя у двери свою шапку, положил ее на подоконник, пристукнул ладонью — пусть лежит два дня! — и только тогда углубился в чтение письма.
…Теперь он подъезжал к Вильне, затратив целых десять дней на кружной путь по маршруту, определенному Менжинской. Не выходить бы из вагона, так бы ехать и ехать, измотали окончательно пересадки и ночевки где попало; как бревна, тяжелые и непослушные ноги горят: возможно, и в самом деле начинается гангрена, а в Вильне делать остановку надо обязательно. Заменить паспорт,
Пока что везло, придирчивых проверок не было. Ну, а после Вильны с новым паспортом — Менжинская подчеркивала: абсолютно надежным — он будет и вовсе кум королю.
Он не мог не думать о ней. Разве хватило бы у него физических сил и духовного взлета решиться на самостоятельный побег в столь тяжкой для него обстановке, если бы не ее невидимая воля, не тщательнейшая, хотя и дерзкая, до крайней степени дерзкая, подготовка побега! Только вспомнить, только представить себе, как, зарывшись в солому на дровнях, чуть не целую ночь, по узкой дороге, переметенной плотными снежными сугробами, боясь вполне вероятной погони, тащились тогда до Котласа, и то мороз по коже пробегает. Душил кашель, от холодного воздуха резало в груди, и казалось, вот-вот обратишься в ледышку. А если бы не решился на это, какая гибель — тяжкая, медленная — тогда бы ожидала?
Скоро Вильна… Это далеко не конец пути, а хочется уже и отдохнуть, не от общей усталости и саднящей боли в ногах — от нервного напряжения, от необходимости бесконечно придумывать какие-то легенды о себе, применяясь к своим случайным дорожным спутникам.
Вот и сейчас молодой человек, некий Владислав, очевидно, из «хорошей семьи», со вкусом одетый, донельзя болтливый, втягивает в разговор о политике. Что ж, его можно понять, в купе они только вдвоем, и дать волю своему красноречию молодому человеку — он адвокат — просто больше не перед кем. Но он частенько и спрашивает: «А ваше мнение, Иван Николаевич?» — так пришлось назваться. И любопытствует, хотя и вежливо, ненавязчиво, кто он такой, куда и по каким делам едет. Обрадовался, что «Иван Николаевич» свободно владеет немецким языком и в оригинале читает Гейне, цитирует его стихи на память.
— Иван Николаевич, вот вы преподаватель математики. Сухая, отвлеченная наука, мир сложных уравнений и теорем. Может быть, это и наивно, — он снял пиджак, повесил его на крючок возле двери, в вагоне было жарко, — но мне работа мысли математика представляется потоком цифр, беспрерывно текущих через мозг и почему-то гремящих и колючих. Мысль математика настолько материальна, что она не может, как вам сказать, — прищелкнул пальцами, — не может не царапать живые ткани человеческого тела. Но вырваться из черепной коробки именно по причине своей чисто физической сцепленности с веществом мозга и унестись свободно в неведомые дали она тоже не может. Мысль математика, как камень, который на веревочке раскручивают над головой.
— Стало быть, она уже находится за пределами черепной коробки. — Дубровинский рассмеялся. — А веревочка может и лопнуть, и тогда камень улетит.
— Да, но… Далеко ли? Впрочем, дело не в этом. Я хотел сказать другое: как у вас, у математика, соединяются в вашем мышлении наука и любовь к поэзии?
— Не ко всякой. Я люблю Гейне и за красоту его поэтических образов, но все же не столько за красоту образов, сколько
— Например, доктор Гильотен в свое время изобрел машину для безболезненного отрубания голов у некоторой части человечества.
Дубровинскому захотелось ответить: «А у господина Столыпина, например, фантазии хватило только на виселицы. И что — это лучше?» Но он сдержался и заметил:
— Я имел в виду и науку и ту поэзию, которая действительно служит человечеству. И, вероятно, вы, Владислав, не станете отрицать, что человечество нуждается в новых идеях, оно не может оставаться в неподвижности, и тогда не все равно, какими будут они, эти новые идеи.
— А вы читали литературный сборник «Вехи»? — спросил Владислав. — Недавно появился. Прелюбопытнейшая штука. Там в хвост и в гриву лупят Белинского, Чернышевского, Добролюбова, а вы, я вижу, Иван Николаевич, их поклонник.
— Я математик, — уклонился от дальнейшего спора Дубровинский. — И сборник «Вехи» не читал. Но чем же плохи Белинский, Чернышевский и Добролюбов?
— Для «Вех» тем, что эти господа поддерживают атеизм и материализм, а посему лишают личность моральной опоры в религии и тем самым обрекают человечество на нравственную гибель. Мне же Белинский и так далее не очень нравятся тем, что они бы, оставайся еще живы, славу нашу в современной поэзии, скажем, Сологуба и Гиппиус, насмерть захлестали бы своими статьями. А ваше мнение — разве проблемы пола не самое важное в жизни? Нет человека. Есть мужчины и женщины. Для чего бог их создал раздельно?
— А в самом деле: для чего? — спросил Дубровинский. — Ваше мнение?
— Для радостей жизни, — сказал Владислав. — А привлекая наибольшее внимание к общечеловеческим проблемам, мы тем самым отнимаем у мужчин и у женщин многие радости. Вы не читали Бебеля «Женщина и социализм»?
— Нет, не читал, — сказал Дубровинский, внутренне усмехаясь. Чем дальше в лес, тем больше дров. — Но мне недавно попалось на глаза прелестное стихотворение Саши Черного. Все я не запомнил. А вот отдельные строчки, — он нараспев прочитал:
Проклятые вопросы, Как дым от папиросы, Рассеялись во мгле. Пришла Проблема пола, Румяная фефела, И ржет навеселе. Заерзали старушки, Юнцы и дамы-душки И прочий весь народ. Виват, Проблема пола, Сплетайте вкруг подола Веселый «Хоровод»!Как вы находите? Остроумно? Не правда ли?
— Я нахожу прежде всего это грубым! — обиженно сказал Владислав. — Извините, мне необходимо выйти.
Дубровинский немного помедлил и тоже вышел из купе. В коридоре, у окна, покуривали двое мужчин. Табачный дым потоком Воздуха тянуло к Дубровинскому. Он невольно поморщился и обошел курильщиков, стал поодаль от них у другого окна. Снег на полях заметно осел, а на пригревных склонах даже невысоких холмов кой-где образовались и черные проталины. Узорчатые пластинки тонкого наста поблескивали на солнце режущими глаза огоньками.
«А там, в Сольвычегодске, еще зима-зимой, — подумал Дубровинский. — Мороз, метели. И солнце какое-то ледяное».