А ты гори, звезда
Шрифт:
— Словом, то, без чего отдых для него был бы неполным, — вставила Мария Ильинична.
— Маняша, у меня напрашивается желание продолжить твою мысль словами: «также неполным был бы и без хорошего, вкусного обеда, а вечером — прекрасной деревенской простокваши». Которую, кстати, я приучил тебя и готовить и есть. И которая, между прочим, наряду с высочайшими целебными свойствами имеет свои тончайшие вкусовые оттенки, в зависимости от того, как и кем она приготовлена, — сказал Ленин, с боку на бок переворачивая связку книг и вглядываясь в их корешки.
— Можно подумать, Володя, что ты расхваливаешь свои таланты, — заметила Крупская, —
— Во-первых, Надюша, в качестве образца высшего мастерства я имел в виду Елизавету Васильевну, затем тебя, Маняша никуда не годится, затем финскую молочницу — помнишь, в Куоккала? А во-вторых, теоретику абсолютно необходима и практика, — отпарировал Ленин, все еще что-то выискивая в связке книг. — Вы как полагаете, Иосиф Федорович?
— Вспоминаю, как мы с вами воду возили на даче у Лидии Михайловны Книпович, — сказал Дубровинский. — И спорили теоретически, до какого уровня надо наполнять бочку, чтобы при толчках на неровностях дороги вода не выплескивалась.
— Да, да, да! — обрадовался Ленин. — А какой-то мальчишка нам объяснил, что надо просто не забывать класть в кадушку плавающий деревянный кружок, о чем нас не догадалась предупредить Лидия Михайловна!
— Но что же мы толчемся на ногах, точно в ожидании поезда? — сказала Крупская. И толкнула носком ботинка круглую картонную коробку в угол комнаты. Показала на стулья. — Прошу всех, садитесь!
— Надежда Константиновна, — умоляюще проговорил Дубровинский, — разрешите мне уйти. Я ворвался так некстати и даже не успел объяснить Владимиру Ильичу, как это произошло. Но меня сбил с толку Зиновьев. Он приехал из Аркашона еще на прошлой неделе и заверил меня, что вслед за ним и вы должны вернуться в Париж. И я полагал, что…
Ленин наконец отыскал то, что ему было нужно. Щелкнул пальцем по корешку книги и передал связку Дубровинскому.
— А ну, развяжите-ка еще свой узелок, батенька, — попросил он. — Резать бечевку не хочется: она может пригодиться. Кто вас обучал этому искусству — так завязывать узлы? Вам бы служить матросом на парусном корабле! — Заставил Дубровинского сесть. — Вы полагали, дорогой Инок, что после долгого безделья в Бомбоне мы забыли, как ходить по парижским улицам, и оттого, возвратясь, нос никому не показываем. Похвальная проницательность! А Григорий Евсеевич давно замечен на такой своей особенности: очень любит высказываться от имени других. И не всегда попадая в точку. Развязали? Браво! Спасибо! Меня интересует томик Чернышевского.
— Все-таки я чувствую себя очень неловко, особенно перед Надеждой Константиновной и Марией Ильиничной, — сказал Дубровинский, вручая Ленину книгу. — Им надо с дороги и переодеться и отдохнуть. Мария Ильинична после операции…
— Если бы вы, Иосиф Федорович, поехали с нами в Бомбон, вам пришлось бы видеть нас постоянно в этаком виде, — возразила Крупская. — Да и в Стирсуддене, у Лидии Михайловны, на женщинах наряды не были роскошнее. Не говорю о «водовозных клячах». Быстро вы стали парижским модником, месье!
— И доколе будут мне напоминать об операции! — воскликнула Мария Ильинична. — Да вы знаете, Иосиф Федорович, что в последние дни там, на бомбонской прелестной природе, я свободно вышагивала пешком по шесть-семь верст и прекрасно себя чувствовала.
— Надо при этом добавлять, Маняша, что
— Готов показать, — согласился Дубровинский. — Но это могло бы обидеть месье Дюбуше. Потому что его имя, его репутация не могут подвергаться сомнению. Он действительно сделал чудо. И оно свершилось бы значительно раньше, так он сказал, если бы у меня не было нервов. Впрочем, почти то же самое говорили и Лаушер и берлинские врачи.
— Стало быть, беда вас постигла несколько преждевременно. Поживете еще в Париже, и нервы у вас здешняя публика начисто вытянет, — пообещал Ленин. — Вот тогда никакие болезни вам не будут страшны!
Он перелистывал том Чернышевского, бегло водя пальцем по страницам, а сам весело хохотал и с лукавой искоркой в глазах подмигивал Дубровинскому, все еще немного обескураженному своим не ко времени появлением. Мария Ильинична, сделав умоляющий жест рукой: пожалуйста, не обращайте внимания, — тихонечко наводила порядок в комнате. Надежда Константиновна извлекла из маленькой плоской шкатулки несколько фотографических снимков и принялась их комментировать:
— В Бомбоне сыскался, право, совсем недурной фотограф. Вот поглядите, Иосиф Федорович, мы тут вчетвером, в его павильоне. А он все время волновался и восклицал: «Мадам, месье, прошу сидеть спокойно и не улыбаться!» Он очень боялся, что снимок тогда получится неотчетливый, и, кроме того, был убежден, что смеяться можно везде и сколько угодно, только не на фотографической карточке — это неприлично для таких солидных господ. А это — отдельно: Володя, мама, Маняша, ну и, конечно, я. Володя нашел секрет, как быть серьезным: когда фотограф прячется под черное покрывало и наводит на резкость перевернутое вверх ногами изображение своего клиента, нужно со своего места сквозь объектив пытаться разглядеть, в каком положении в этот момент находится сам фотограф. Не перевернулся ли и он вверх ногами.
— Тогда получается необыкновенно умное и сосредоточенное выражение лица, — добавил Ленин. — Фотограф, вручая мне отпечатанные снимки, даже спросил: «Месье, не собираетесь ли вы покупать акции алжирской компании? Рискованно!» Я ответил, что да, хочу начисто разорить эту компанию. И он сказал: «О!»
— А мама, как видите, задумалась, что выгоднее: пользоваться всем нам полным пансионом у мадам Лекре за десять франков в день или пять франков отдельно платить ей только за обед, а завтракать и ужинать на остальные. У нее же, конечно, — продолжала свои комментарии Крупская.
— Фотограф спросил… — поблескивая веселыми глазами, начал Ленин.
— Он ничего не спросил, Володя, он просто посочувствовал: «Мадам, я все понимаю». А вот почему у Маняши так выпячены губы, пусть она сама объяснит.
— Мне хотелось показать фотографу язык, — призналась Мария Ильинична, — такое было озорное настроение. Он то и дело называл меня девочкой. Я поправляла: «Мадемуазель». Он говорил: «Пардон, мадемуазель» — и тут же снова повторял: «Девочка».
— Что же сказать мне о самой себе? — Крупская и так и этак поворачивала карточку.