А ты гори, звезда
Шрифт:
Он проделывал окошко в соломе, переворачивался на спину. Если это было утро или вечер, ночь, в черном небе качались крупные звезды, днем все застилал серый морозный чад. Его шуба, унты… Конвоиры и возницы поверх таких же овчинных шуб были одеты в просторные дохи и в унты ноги всовывали не в шерстяных носочках, как у него, а в жарких чулках из собачьих шкур.
Подолгу бежать за санями, разминаться он не мог, начинались острые режущие боли в груди и всего обдавало испариной, что на морозе страшнее всего. После такой пробежки его одолевала неимоверная усталость и сразу кидало в какой-то странный сон: ему мерещились бог весть какие
Он видел себя в поезде совсем еще мальчишкой, спешащим из Кроснянского на именины тети Саши. Василий Сбитнев со своей песенкой: «Г-город Ник-кола-пап-паев, французский завод…» И короткий, предупреждающий жест, в конце вагона появился шпик. Холодок, пробежавший по сердцу: вот кого они ищут!
Костя Минятов, с простодушной улыбкой рассказывающий, за что его исключили из университета. И его Надеждочка, отплясывающая возле рождественской елки. А под кроватью — ящик с прокламациями. Все хорошо!
Снежная баба во дворе, веселая возня мальчишек и обжигающее известие, принесенное Родзевичем-Белевичем: разгромлен «Союз борьбы», Ульянов арестован. Тревога, острой болью защемившая сердце.
И собственный первый арест. Не то допрос, не то беседа с Зубатовым. Записка от Корнатовской, запеченная в кулебяку. Встреча с Серебряковой, слезинки в ее глазах.
Яранская ссылка, грустные и в то же время полные веры в будущее рассказы Радина. Его отъезд в Ялту и телеграмма, присланная оттуда: «Не стало Леонида Петровича». Свет словно бы потускнел. Трагической иронией звучат строчки стихов Гейне: «Во сне с государем поссорился я — во сне, разумеется; въяве так грубо с особой такой говорить считаем себя мы не вправе». А вот слова самого Леонида Петровича: «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе».
И Астрахань, берег Волги, усыпанный арбузными корками, рыбак, похожий на Стеньку Разина; Самара, беседы с Книпович, вернувшейся со Второго съезда, авантюрное бегство из-под носа гостиничных шпиков с корзиной, набитой прокламациями. Эх, снова бы так лихо проскакать на извозчике!
Мороз обрывал эти далекие видения, заставлял бороться с сонливостью: можно заснуть так, что потом потащат тебя на руках. Вставай скорее и опять и опять беги за санями…
Так изо дня в день. Снега, снега, торосы, затянутая туманом даль, мглистое небо днем и бездонно черное ночью, да бесконечные метели, приходящие на смену сухому морозу. И неумолчный скрип саней. Он мерещится даже в заезжих избах, когда садишься за вечерний стол, когда, распаренный теплом железной печки, блаженно вытягиваешь ноги и собираешься окунуться в бестревожное забытье, не думая, что спать нельзя. Этот скрип выматывает душу.
4
В село Монастырское, центр политической ссылки Туруханского края, обоз притащился на семьдесят третьи сутки пути. Отсюда ссыльных должны были развезти по разным станкам.
Но что-то не ладилось и в без того неторопливом административном механизме. Каждый день поутру Дубровинский обязан был являться в канцелярию всевластного здесь «отдельного» пристава Кибирова, отмечаться в специальной книге и выслушивать одно и то же: «Сегодня оказии нет, отправки не будет. Устраивать сходки и митинги запрещено». Но митинги и сходки получались как-то сами собою. То в ту избу, куда на время поместили Дубровинского, набивались люди «на огонек», то его
Полиция в дома не врывалась, не разгоняла эти сходки, но свой какой-то черный список на них вела. И однажды Дубровинского вызвали к самому «отдельному».
— Вы были предупреждены о недопустимости организации сходок и митингов, участия в таковых? — строго спросил Кибиров, вместо приветствия лишь едва кивнув головой.
— Именно за это — неподчинение властям — я и сослан сюда, — ответил Дубровинский.
— А я вас спрашиваю: были ли вы предупреждены?
— Неоднократно. Но это меня не касается. Все, что я делаю, делаю на виду.
— Так, — зловеще произнес Кибиров. — А вы что же, не собираетесь по окончании положенного срока покидать эти места? Или полагаете, что о вашем поведении здесь будут даны благоприятные сообщения? Ссылка, господин Дубровинский, назначается не только для изоляции неблагонадежных лиц от той среды, в которой они возбуждают дух недовольства властями предержащими, но и для исправления образа мыслей этих неблагонадежных лиц.
— На добрые обо мне сообщения я не рассчитываю и не нуждаюсь в них, — сказал Дубровинский. Его начинало выводить из себя чванство пристава. — А что касается срока ссылки, надеюсь его сократить без вашего участия. И оставаясь при неисправленном образе мыслей.
— Сиречь побег? — насмешливо спросил Кибиров. — Обычно все прибывающие вожделенно думают о побеге и все эти свои думы скрывают. Вы говорите с похвальной откровенностью. Готов и вам ответить тем же. Имею относительно вас особое предупреждение. Для личного наблюдения за вами будет приставлен отдельный стражник, прибытия коего для сопровождения вас в Баиху мы и ожидаем.
Все стало ясно. Дубровинский повел плечами.
— Какая честь! Но я предпочел бы иметь для личного наблюдения врача, а не стражника. Из сопроводительных документов вы должны знать, что я болен. И тяжело.
— Подразумевается, что все ссыльные здоровы, — отрезал Кибиров. И сделал знак рукой: можете идти.
Стражник явился только на четвертый день после этого разговора. Весь запорошенный снегом, он пришел в дом, где поселился Дубровинский, поздним вечером, назвался Степанычем и объяснил, что очень уж тяжела сейчас дорога до Баишенского, откуда он едва-едва пробился в Монастырское, — такие были снегопады. Немного сутуловатый, с окладистой, но не длинно отпущенной бородой, с глубокими оспинами на скулах, он как-то сразу расположил к себе Дубровинского тем, что заговорил просто, доверительно, не стремясь выказывать над ним свое превосходство в силе — и чисто физической и в силе данной ему власти.
— Тамошний я, — рассказывал он, расположившись здесь же, где и Дубровинский, на ночлег, — живем в Баихе давненько. А чего же? Жить можно. Особо если на жалованье. А тебе, Осип, — он уже знал, как его зовут, — по первости трудновато достанется. Вижу: тощой ты и вообшше складу хилого. Да ничего, обвыкнешь за четыре-то года.
Они пили горячий, обжигающий чай, и Степаныч угощал Дубровинского вяленой нельмовой тешкой — жирной брюшиной. Ножом, похожим на кинжал, кромсал на крупные куски как следует еще не оттаявшие пшеничные калачи.