А ты гори, звезда
Шрифт:
Это удавалось. Как удавалось и гасить бесконечные споры совсем другого характера — распри между хозяевами дома, в котором он жил, Петром и Прасковьей Игнатьевной.
Он органически не мог терпеть несогласия между людьми. И досадовал, когда обе стороны в главном бывали правы и единомышленны, а из-за чего-то второстепенного расходились непримиримо.
В один из октябрьских дней, когда первые морозы сковали землю, раскисшую от затяжных осенних дождей, а выпавший обильный снег все словно высветлил, Дубровинский под вечер, ликуя, возвращался с почты. Пришла увесистая посылка. И, как он понял, от Корнатовской. Не было никаких признаков, что посылка подвергалась полицейскому досмотру. Стало быть, в ней наверняка содержатся самые желанные книги.
С ящиком под мышкой он примчался прямо к Радину. Вошел раскрасневшийся от мороза, запыхавшийся — что-то на
— Леонид Петрович! — закричал Дубровинский. — Какая радость! Подарок от Марии Николаевны. Книги! Книги!
Радин сидел, свесив с постели ноги, обутые в домашние туфли. Непричесанный, по-видимому, недавно лишь проснувшийся. Зевнул широко и долго. Погрозил Дубровинскому пальцем.
— Не гордитесь, Иосиф Федорович! — сказал с хитринкой. — Мне сегодняшняя почта тоже кое-что доставила.
— И вам посылку?
— Письмо. Только письмо. Но от кого? От Анны Егоровны! Садитесь. Слушайте… — Он извлек из-под подушки синий конверт, подержал на ладони, как бы взвешивая и давая тем самым Дубровинскому понять, чего это письмо стоит. — Я читаю. «Несравненный друг мой, Леонид Петрович! Как всегда, безмерно обрадовалась получению от Вас весточки. Знаю, Вы неустанно в работе, знаю, ни единого часа в жизни своей не потратите бесполезно. Только на пользу народу, только на пользу общему делу. И дай Вам бог! Вы сейчас далеко. Да и многие, очень многие из добрых Ваших друзей растеклись по всему белу свету. Но ведь свято место пусто не бывает. Так говорят. Правда, с издевочкой и не к данному случаю. А я бы хотела выговорить эти слова возвышенно и как раз к данному случаю. Ненавижу пустоту! И не бывать никогда пустоте, поколе живут на земле такие люди, как Вы, золотой мой Леонид Петрович. Только берегите себя, бога ради, берегите! Вы мне написали бодрое и радостное письмо. А я, извините, женским сердцем своим почувствовала, что это не совсем так — слишком уж много радости и бодрости. Я сейчас здесь пытаюсь сделать все, чтобы помочь Вам перебраться на юг. Верю, он Вас исцелит и вернет к нам совершенно здоровым. Грустно только, что, по сути дела, я осталась одна, несчастная сестра милосердия. Слава богу, со мной еще Машенька! Мы с ней вместе читали Ваше письмо и письмо Вашего — да и нашего — молодого друга. Читали и, не скрою, не раз подносили к глазам платочки. Вы же знаете, мы обе не слезливые, из нас слезу палкой не выколотишь, но это когда палкой бьют. А так — можно чувствам своим и волю дать. Вашу просьбу пустячную мы с Машенькой охотно и немедленно выполним: ах, оказывается, Вы какой франт, как внимательно за модой следите! Перешитые вещицы обратно присылайте, сбыть их можно. Так ведь много еще людей нуждающихся! Им они пригодятся. Прощайте, дорогой мой, прощайте и — до свидания! От всей любящей души позвольте Вас обнять. Всегда Ваша — А. С.». И приписочка: «Какова погода у Вас? Над нами небо темное, мрачное, доходят вести, что повсюду бушуют метели, даже в Екатеринославской губернии. Боже, когда же выглянет солнце!»
Радин гневно скомкал письмо. И тут же бережно его разгладил, положил на подушку, накрыв ладонью.
— Вы все поняли, Иосиф Федорович? — спросил он, помедлив. — Или есть необходимость сделать перевод с русского языка на русский?
— Мне кажется, понял все. А сверх того я понял еще и почему вы так влюблены.
— Не влюблен, — быстро перебил Радин, — я говорил уже, что не могу найти нужного слова.
— И не ищите. Не будем искать. Будем просто считать: счастье наше, что у нас есть такие друзья.
— Счастье многих! — с напором добавил Радин. — Вы представляете, Иосиф Федорович, чем Анна Егоровна повседневно рискует? «Сестра милосердия»… То есть наш «Красный Крест». К ней за денежной, партийной помощью обращаются прежде всего именно те, кто загнан в самое жестокое подполье и лишен поэтому в буквальном смысле куска хлеба. Обращаются сбежавшие из тюрьмы, с каторги, обращаются кто готовится к побегу за границу. В ее доме бывают самые разные люди. Да иначе ведь и нельзя. Вы любите цирк? Я очень люблю. Ловкость, смелость, изящество. Но ужасаюсь, когда показывают «смертельные» номера. Вот я сейчас закрываю глаза и вижу, как Анна Егоровна без шеста в руках переступает по тоненькой-тоненькой проволоке под самым куполом цирка. А внизу нет даже сетки. А-ах! Страшно. За товарища. За женщину. За Анну Егоровну. — Он вскочил, заметался по комнате, потрясая кулаками. — «Над Москвой небо темное, мрачное! Когда же выглянет солнце?» Да, Иосиф Федорович,
В посылку наряду с немецкой беллетристикой были вложены книги Карла Каутского «Анти-Бернштейн» и «Аграрный вопрос». Радин выхватывал их с какой-то отчаянной лихостью, близко приникал лицом к страницам, возбужденно жестикулировал пальцами свободной руки.
— О, кажется, это как раз то, что нам очень кстати: Бернштейн сейчас у всех на языке. Права милая Анна Егоровна — на него «мода». И, как любая мода, не для пролетариата.
Он так и кипел, полыхал яростью. Останавливался только тогда, когда вдруг начинал сотрясать глубинный, давящий кашель. Дубровинский усаживал его на постель, помогал вытащить из кармана домашней куртки носовой платок. И видел, что платок весь в пятнах крови.
Перекипев во гневе и отдышавшись после приступа кашля, Леонид Петрович сидел, устало опустив руки, с лоснящимся от липкой испарины лицом. А Дубровинскому вспоминался совсем другой Радин, тот, на первой встрече в Хамовниках, веселый, решительный, собранный. Теперь это комок нервов, чувствительных к малейшему уколу. Он знал, что Радин вскоре сделается совсем вялым и безразличным, станет мямлить, бросая редкие, бессвязные слова. Либо уйдет в сентиментальность, в воспоминания дней своей молодости. А может быть, примется читать стихи. Свои или других поэтов. И это было бы лучше всего. Стихи Леонида Петровича всегда обращены в будущее. Они не дают ему впадать в хандру.
И действительно, Радин потер задумчиво лоб, глянул на ладонь, повлажневшую, стиснул пальцы в кулак, медленно разогнул их снова. Стал по памяти читать стихи так, словно в комнате не было никого. Читал тихо, напевно, нигде, даже в самых драматических местах не повышая голоса:
Снова я слышу родную «Лучину». Сколько в ней горя, страданья и слез — Видно, свою вековую кручину Пахарь в нее перенес. Сидя за прялкой в осеннюю вьюгу, Пела, быть может, крестьянка в тиши И поверяла той песне, как другу, Жгучую боль наболевшей души. Полно! Довольно про горе ты пела… Прочь этот грустный, унылый напев, Надо, чтоб песня отвагой гремела, В сердце будила спасительный гнев! Зреет в народе могучая сила, Край наш стоит на широком пути, То, что страдалица-мать выносила, Сын-богатырь не захочет снести. Мысли живой не задушит в нем голод. Сил молодых не надломит борьба. Смело возьмет он тяжелый свой молот И разобьет им оковы раба.Закончив чтение, посидел молча. И только тогда, казалось, вспомнил о Дубровинском.
— Ах, вы еще тут? Извините, Иосиф Федорович. Это не новое, сочинил еще, когда брел сюда по этапу. Вдруг вспомнилось. Да и вообще, какой я поэт? А временами хочется. Очень хочется написать нечто берущее за душу. Но не тоской, нет, а внутренней силой своей, которая поднимет и поведет человека вперед и вперед…
— Вы уже написали, Леонид Петрович, — сказал Дубровинский. — Везде поют «Смело, товарищи, в ногу!».
— Попоют и перестанут. А написать бы такое, чтобы пели всегда. Вот как «Интернационал» или «Марсельезу».
— Всегда будут петь и ваш боевой марш, — убежденно проговорил Дубровинский.
Радин немного оживился.
— Я бы хотел, чтобы он, этот марш, остался в памяти людей как безымянный, написанный неизвестно кем. Народом. Временем. Эпохой. Подобно революции. В ней участвуют, борются отдельные люди, но делает революцию народ…
Радина опять стал сотрясать сильный кашель. В комнате было жарко, припахивало угаром, — может быть, слишком рано хозяйка закрыла вьюшками печную трубу. Дубровинский принялся уговаривать его прогуляться перед сном. За окном уже лежала глубокая осенняя темнота. Леонид Петрович отрицательно мотнул головой.