А у нас во дворе
Шрифт:
О, эти загадочные Гагры, где перед началом каждого сеанса в летнем кинотеатре ставили одну и ту же заигранную пластинку, которую к тому же еще и заедало. «Утомленное солнце нежно с мо… нежно с мо… нежно с мо…» — неслось над поселком. Наша хозяйка Вера Николаевна, пожилая дама с короткой стрижкой, ярким браслетом на худом запястье и тяжелыми серьгами в ушах, всегда приятно улыбалась, и лицо ее блестело от крема. Говорили, что она родом из Ленинграда и много лет назад вместе с мужем-профессором обосновалась в Гаграх, чтобы поправить его здоровье. Когда муж умер, она вышла замуж за огромного, тучного менгрела по фамилии Киберия, который до обморока любил оперу Россини «Севильский цирюльник». Каждый, кто снимал у них комнату, привозил ему пластинки с записью этой оперы. Когда Киберия был дома, он обычно сидел в круглой, увитой диким виноградом беседке, куда они с Верой Николаевной перебирались на лето, и слушал своего Россини. «Фигаро, Фигаро, браво, брависсимо», — неслось из беседки. Однажды Вера Николаевна послала меня к нему за сигаретами. Отодвинув висящую на двери пеструю ткань, я увидела, как возле проигрывателя, прикрыв глаза, сидит грузный волосатый Киберия в длинных синих трусах и голубой майке.
Раз в неделю мама будила меня рано утром, до жары, и мы спешили к автобусу, который, несмотря на ранний час, приходилось брать штурмом. Стиснутые со всех сторон, мы доезжали до конечной. «Рынок», — кричал водитель, и, распаренные пассажиры вываливались из автобуса. А на рынке стоял гул и рябило в глазах от пестроты прилавков. Переходя от прилавка к прилавку, мама не просто делала покупки, а совершала некий обряд: щупала, пробовала, просила заменить, сомневалась, уходила, возвращалась. Я то и дело теряла ее и в панике бросалась искать. «Держи сумку, — говорила она. — Не спи. Держи как следует. Ты видишь, все сыплется мимо». Постепенно я дурела от жары, толчеи, пестроты и гвалта. Расхваливая свой товар, кавказцы хватали нас за руки. Один даже выскочил из-за прилавка и потащил меня за собой, чтоб подарить яблоко величиной с дыню.
У входа на рынок сидели на корточках продавцы вина и сыра. Белые влажные кругляши сыра лежали на белоснежных тряпочках. Из огромных бутылей наливали в кружку виноградного вина на пробу: «Пей, дорогая, не бойся, и дочке дай. Это же чистый виноград». Вино было терпким и сладким. Сделав глоток-второй, я не смогла остановиться и допила до конца. Продавец сыра, поглядев на меня с усмешкой, протянул ломтик сулугуни: «На, закуси. Сыр молодой, как ты». Выйдя с рынка, мы всегда заходили к живущему поблизости знаменитому на все Гагры Исачку, который ловил, коптил и продавал ставриду. К сожалению, я очень смутно помню пропахший рыбой живописный дворик с развешанными для просушки сетями и разложенными повсюду полосочками стекла, с помощью которого Исачок коптил рыбу. Сам хозяин, смуглый, черноволосый, кудрявый, средних лет балагур и весельчак, всегда встречал нас в длинном фартуке и, снабдив рыбой, провожал до самых ворот, уверяя, что мы оближем пальчики и проглотим язык.
Когда у меня появился отчим, то есть с 1951 года, мы ездили в Гагры каждое лето. Но отчетливей всего я почему-то помню лето 1954-го, когда ходила в длинном ситцевом халате днем и шелковом платье с крылышками вечером, когда на меня оглядывались прохожие, а темпераментные кавказцы высовывались из машин, что-то выкрикивали и махали руками. Однажды, когда я ждала маму возле почты, мне под ноги упала коробочка, из которой выпали яркие клипсы. Подняв глаза, я увидела сидящего на подоконнике второго этажа молодого человека, который прижимал руку к сердцу и улыбался. Тем летом у меня были особенно длинные ресницы, особенно черные брови и особенно вьющиеся волосы. Это был мой второй расцвет. Последний случился на целине, в 1958-м, а первый — в раннем детстве, когда, по словам бабушки, у меня был такой румянец, что казался ненастоящим, и хотелось меня потрогать.
В 1954-м в многочисленных домиках Веры Николаевны жила целая стая девочек приблизительно моего возраста. Мы ходили на пляж огромным колхозом с двумя черными надувными камерами. Зайдя поглубже в море, мы ложились на камеру и во все горло распевали:
Двенадцать негритят Пошли купаться в море, Двенадцать негритят Резвились на просторе, Один из них утоп, Ему купили гроб, И вот вам результат — Одиннадцать негритят…Пели до тех пор, пока не оставался один негритенок:
Но скучно одному, Он взял себе жену, И вот вам результат — Двенадцать негритят… —кричали мы и, если были силы, заводили все сначала. Иногда на пляже появлялась наша хозяйка. Сбросив легкий халатик, она не спеша входила в воду и с достоинством окуналась. Плавала она медленно и долго, каким-то особым, ей одной известным стилем: дважды помахав кистью, она погружала ее в воду, затем такое же двойное помахивание другой, и так без конца. Куда бы она ни заплывала и сколько бы народу ни купалось, Веру Николаевну было видно отовсюду.
На нашей «Лысой горе» шла весьма сложная ночная жизнь. Иногда я просыпалась от топота, хохота и визга. К утру все стихало, и, когда мы с мамой бежали к морю, на «Лысой горе» крепко спали. Не все, конечно. «Праведники» вроде нашего семейства вставали рано и занимались обычными курортными делами: готовили завтрак, отправлялись на рынок или спешили захватить утренний ультрафиолет. Однажды мы узнали, что среди «праведников» завелась великая грешница — шестнадцатилетняя Ася, которая вечерами бегала на танцы и регулярно возвращалась домой в сопровождении местного парня с усиками. Однажды утром я увидела взбудораженную и заплаканную Асину маму, которая приглушенным голосом рассказывала Вере Николаевне: «Я вышла, чтоб
Надо же, Аська, с которой мы вместе висели на камере и пели «Негритят», тоже вела загадочную ночную жизнь. И это ставшее вдруг таинственным слово «мама»… Скоро Аську увезли домой в Калугу, и наши ряды поредели. Из оставшихся я больше всех любила Наташку и ее дедушку — профессора медицины из Тулы. Даже не знаю, кого больше. В главном доме Веры Николаевны было полно старинных, давным-давно привезенных из Ленинграда вещей: кресел, светильников, книг. Посреди полутемного зала стоял расстроенный рояль, на котором валялись ноты. Видимо, все это принадлежало ее покойному мужу. Однажды, когда я рылась в нотах, вошел Наташкин дедушка. «Ну, что ты нашла?» — спросил он. «Вот, какие-то старые ноты, не по-русски написано». — «А, так это „Фауст“ Гуно. Переложение для фортепиано. Можешь сыграть?» «Смотря что, — сказала я и, полистав, наткнулась на арию Зибеля. — Вот это могу». Немного поковырявшись, я заиграла довольно гладко. Наташин дедушка, стоя за моей спиной, запел: «Расскажите вы ей, цветы мои». Он пел смешным дребезжащим голосом, но очень чисто. Нам так понравилось музицировать, что мы стали приходить в эту комнату каждый день, и у нас даже появились слушатели. Но однажды мероприятие сорвалось: у меня поднялась температура. Убегая в аптеку, мама попросила Наташкиного дедушку навестить меня. Он зашел в комнату и присел на край кровати. Потрогав мой лоб и попросив показать горло, он стал осторожно водить шершавой ладонью по моим плечам и рукам.
«Хочешь, пощекочу тебе пятки?» — спросил он. «Зачем?» — удивилась я, не зная, как относиться к его странным ласкам и чувствуя какую-то неловкость. «Если испугаешься щекотки, значит, будешь влюбчива». «Не надо», — попросила я. Он провел ладонью по моим ногам: «У тебя на ногах музыкальные пальчики». В это время вернулась мама. Наташкин дедушка отдернул руку и встал. «Она перегрелась, — сказал он. — Все пройдет». Не умея объяснить, что произошло, я стала избегать его.
…А потом жизнь круто переменилась. В соседней с нами комнате появилось двое студентов. Я уже слышала о них от худенькой большеглазой Стеллы, которая со своей подружкой Риммой поселилась у Веры Николаевны еще до нас. «Вот приедет мой мальчик, и надену это платье, — говорила Стелла. — Приедет мой мальчик, и пойдем в ресторан. Приедет мой мальчик…» И мальчик приехал. Его звали Натан. Я увидела его, вернувшись днем с моря. У него были темные волосы и темные глаза. «Черный Принц», — подумала я. Почему «принц», сама не знаю. С того момента, как он появился, мне почему-то расхотелось спать днем и захотелось сидеть на нашей общей терраске и писать рассказ, начатый еще весной. Я выходила на террасу с тетрадкой, карандашом и ластиком и, усевшись за круглый стол, устремляла взор вдаль, на море. К сожалению, Натан редко заставал меня в этой позе. Он жил той самой непостижимой ночной жизнью, которая проходила мимо меня, и режим его не совпадал с моим. Но однажды он оказался дома и появился на террасе как раз в тот момент, когда на меня нашло вдохновение. «Что ты пишешь?» — спросил он. «Рассказ», — ответила я, продолжая писать. «Рассказ?» — изумился Натан. Я пожала плечами, что должно было означать: «Подумаешь, это мое обычное занятие». «О чем же пишешь?» «О детском доме и об одной семье», — ответила я, орудуя ластиком.
«О детском доме?» — еще пуще удивился Натан. Я была на седьмом небе. Пока все шло как нельзя лучше: его изумление и моя невозмутимость, его восхищение и моя скромность. Но, решившись наконец поднять глаза, я увидела, что он едва сдерживает смех. «Он смеется надо мной, — в ужасе подумала я. — Он все это время надо мной смеялся». Я поднялась, чтобы немедленно уйти. «Прочти», — попросил Натан. «Нет», — отрезала я и ушла в комнату.
Я по-прежнему ходила по утрам на море, висела с девчонками на надувной камере, ездила с мамой на рынок, бегала с ней в кино, но одновременно с этой я вела еще и другую, невидимую миру жизнь: ложась спать, прислушивалась к голосам за стенкой; загорая на берегу, смотрела туда, где в обществе Стеллки и Риммы сидел Черный Принц; возвращаясь с рынка, бросала взгляд на соседнюю дверь. Почти не общаясь с ним, я успела изучить его привычки: знала, как он смеется, плавает, ходит. Иногда я неожиданно ловила на себе внимательный взгляд его черных глаз, и меня бросало в жар. Однажды, вернувшись с моря, я увидела замок на соседней двери. Неужели уехал?! Но оказалось, что все четверо — Натан с приятелем, Стеллка и Римма — отправились на несколько дней в Сухуми. Время остановилось. И как я жила до появления Черного Принца? Кино, парк, пляж — тоска смертная. Интересно, что такое «несколько дней» — пять? семь? десять? И вдруг замок исчез. Дверь приоткрыта, а за дверью — Натан. «Ты еще здесь? А я уж боялся, что, пока мы катались, ты уехала, так и не прочтя мне своего рассказа». «Боялся». Он сказал «боялся». «Могу прочесть», — выпалила я и, задохнувшись от собственной отваги, пошла за тетрадкой. Надо было спешить. Я могла читать, только пока рядом не было мамы. При ней деревенела. Принеся тетрадку, я села на плетеный столик (наверное, мне казалось, что так я выгляжу взрослее и непринужденней) и стала читать. Когда кончила, Натан поаплодировал. «Ну ты даешь. Лучше Льва Толстого. Мне тоже хочется похвастаться. Поедешь смотреть, как я играю в волейбол? Это недалеко. Повезут на автобусе». «Как? Одна?» — растерялась я. «Почему? Можно с родителями». На следующий день мы ехали по узкой тенистой дороге. В открытые окна автобуса лезли ветки, и Натан, который сидел перед нами у того же окна, отводил их рукой и оглядывался, чтоб убедиться, что все в порядке. Игра проходила на волейбольной площадке какого-то санатория. Играли две любительские команды. Я ничего не смыслила в правилах игры, но тихо умирала от восторга, глядя, как Натан бьет по мячу, то почти падая на землю, то высоко подпрыгивая. Я чувствовала себя прекрасной дамой на рыцарском турнире: все эти прыжки и падения были в мою честь. По дороге назад мама попросила Натана позаниматься со мной извлечением корня. Уже шел сентябрь, занятия в школе начались, а мы только 14-го предполагали вернуться в Москву. «Помогите ей. Она ничего не смыслит в математике», — объяснила мама.