А у нас во дворе
Шрифт:
Казалось, роман с английским подошел к концу. Но к концу подошел лишь роман «служебный», а настоящий только завязался. Причем завязался так, как ему и следовало — с самых азов, со считалочек, со сказок Матушки Гусыни и Братца Кролика, с абсурдных и сентиментальных песенок, с рифмовок и небылиц, с летающей свиньи и прыгающей выше луны коровы, со старухи, которая жила в башмаке, и с кривого человечка, купившего кошку за кривой полтинник; с ярких картинок, на которых добродушный пекарь печет пироги и пончики, а мальчик Джек, сунув пальчик в рождественский пирог, достает из него сливу. Вот он, младенческий английский, естественный и необходимый, как молочный зуб.
Pussy-cat, pussy-cat Where have you been? I’ve been to London To look at the Queen. ГдеВот когда я наконец-то встретилась со «старой доброй Англией», где вечерами крошка Вилли-Винки бегает по уютным улицам в ночной сорочке и проверяет, все ли дети в постели в столь поздний час. Вот она, «старая добрая Англия», в которую я так сильно опоздала и в которой мне надо было бы оказаться много лет назад, когда я была ребенком и вместо всех этих рифмовок и считалок учила текст про Таню-революционерку, песню про Ленина, а позже — политический словарь, необходимый для обстоятельного разговора на тему «СССР — оплот мира на земле».
Вот когда я наконец-то добралась до того английского, с которого начинал маленький Володя Набоков. «Особенно мне нравилось, — пишет писатель в „Других берегах“, — когда текст, прозаический или стихотворный, лишь комментировал картинки. Живо помню, например, приключения американского Голивога. Он представлял собой крупную, мужского пола куклу в малиновых панталонах и голубом фраке, с черным лицом, широкими губами из красной байки и двумя бельевыми пуговицами вместо глаз». Все точно. Именно о таком Голивоге я читала своим детям и даже показывала диафильм, который мне удалось купить на Пушкинской. Да, это была уже не столько моя встреча с английским, сколько встреча моих детей. Ради них я сколотила детские группы, с которыми вела занятия почти десять лет, step by step (шаг за шагом) продвигаясь от считалок и рифмовок к стихам Байрона, от сказок Братца Кролика к сказкам Киплинга, от пьесы про рыжую курицу к пьесе Оскара Уайльда «Как важно быть серьезным», которую мои ученики разыграли на Новый год, приготовив для этой постановки специальные парики и костюмы. Мы прошли долгий путь от песенки про старого Макдональда до мюзиклов My fair Lady и Jesus Christ — superstar. Мы пошли бы и дальше, но наступил злосчастный 1983-й. В том году я решила начать подготовку к английским новогодним праздникам в ноябре и даже выбрала для своей старшей группы пьесу Бернарда Шоу Augustus does his bit. Помню, как, читая пьесу и умирая со смеху, предвкушала, как будут смеяться мои дети. Но оказалось не до смеха. 17 ноября 1983 года к нам пришли с обыском. Забрав кое-какие материалы, связанные с правозащитной деятельностью мужа, [22] они на всякий случай унесли все мои английские кассеты и многое другое. Обыск длился до восьми вечера, а в семь в дверь позвонили ученики, которых я не имела возможности предупредить о случившемся. Конечно, сотрудники с ними побеседовали и записали все данные. Урок все-таки состоялся, но оказался последним. Родители ребят решили не рисковать, что вполне естественно. Так завершился и этот этап моего романа.
22
Борис Альтшулер, муж Ларисы Миллер, — физик и правозащитник. Подробнее о его правозащитной деятельности написано в эссе «Колыбель висит над бездной».
А дальше… дальше — первая в жизни поездка в страну, где говорят по-английски. Правда, не в Старый свет, а в Новый, напористый и деловитый. Путешествие в «старую добрую Англию», которой нет, а может, никогда и не было, еще только предстоит. Если даже оно и не осуществится, то останется мечтой. А что за роман без мечты и печали?
Как по-английски «Батюшки!»?
Издательство «Глас» выпустило мою книгу прозы в английском переводе. Одновременно поэт и переводчик Ричард Маккейн перевел на английский сборник стихов и пригласил меня в Пушкинский клуб, который довольно давно существует в Лондоне и где регулярно происходят встречи с писателями из России. Презентация книги и чтение стихов по-русски и по-английски были намечены на 15 мая.
Я приехала в Лондон 3 мая с тем, чтобы почти сразу отправиться в Шотландию, где на славистском факультете Эдинбургского университета должна была состояться моя встреча со студентами, изучающими русский язык. Но все это я говорю
В словаре наше «батюшки!» переведено как good gracious! Но разве это то же самое?
Понимаю, что сужу как профан, как человек, чей переводческий опыт ограничился переводом в студенческие годы нескольких стихотворений поэтов потерянного поколения (Руперт Брук, Уилфред Оуэн). Я перестала пытаться переводить, когда увидела, что меня непреодолимо тянет использовать оригинал для писания собственных стихов. Поняв, что происходит не совсем то, я бросила этим заниматься.
Другой язык — это не просто другой словарь и другая грамматика. Это другая вселенная, в чем я лишний раз убедилась, прочитав подаренную мне моими английскими друзьями книгу Lost in Translation. Написала ее литератор и музыкант Ева Хофман, родившаяся в Кракове в 1946 году и в тринадцать лет эмигрировавшая с родителями в Канаду, а позже в Штаты. У нее первой я прочла о трудностях врастания в чужую речь. Именно в речь, а не в жизнь, о чем и до нее многие писали. Она, конечно же, имеет в виду не языковый минимум, нужный, чтоб объясниться на улице или в магазине, а речь, необходимую для полноценной жизни и самоидентификации. У нее первой я прочла о трудностях рождения звуков при произнесении слов на иностранном языке. «Мой голос делает странные вещи. Кажется, он возникает не из тех частей тела, что раньше. Он рождается из горла — напряженный, тонкий и матовый голос без модуляций, подъемов и спадов, которые бывали раньше, когда он шел из живота и через голову…» Вот она, нутряная связь с языком. Ева Хофман слишком тонка и требовательна, она слишком хорошо знает, что значит владеть речью, чтоб удовлетвориться ее суррогатом. Вот как она пишет о диктате языка, о том, что в судьбоносные моменты жизни диктовал ей родной польский и неродной английский: «Должна ли ты выходить за него замуж? Вопрос звучит по-английски. Да. Должна ли ты выходить за него замуж? Вопрос звучит по-польски. Нет… Должна ли ты стать пианисткой?
Вопрос звучит по-английски. Нет, не должна. Не могу. Должна ли ты стать пианисткой? Вопрос звучит по-польски. Да, должна. Любой ценой».
Язык — это психика, нервы, чувства, лимфа, кровь. Судьба. Поддается ли все это переводу, то есть замене? Всегда помню слова Маршака о том, что переводить поэзию невозможно. Каждый раз это исключение. А еще кто-то сказал, что поэзия — это то, что осталось непереведенным в результате перевода. Во время поездки я получила в подарок несколько стихотворных сборников. Вот один из них. Автор — сорокасемилетний шотландский поэт Кен Кокберн. Листаю изящно изданную книгу, читаю стихи:
I know the way. Up and down-stairs. To the front garden, and the back. I know where to go when it rains. I know what’s behind the wall, round the corner, over the road. Я знаю дорогу. Лестницу, ведущую вверх и вниз. К саду перед домом и позади него. Я знаю, где спрятаться от дождя. Я знаю, что за стеной, за углом, через дорогу.Мне нравятся эти стихи, хотя я осознаю, что воспринимаю их чисто внешне, оставаясь по эту сторону слов. Чтобы проникнуть вглубь, мне не хватает именно того, о чем пишет поэт, — интимного знания той среды, того «сора», из которого произросли стихи, знания тех подробностей («знаю, что за стеной, за углом, через дорогу»), без которых не чувствуешь себя дома ни в стране, ни в поэзии.
Когда-то я думала, что в моем невосприятии виновато отсутствие характерной для русской поэзии рифмы. Но вот читаю стихи другого современного поэта, Ричарда Маккейна, того самого, который перевел мои стихи: