Абель в глухом лесу
Шрифт:
Выстрелив, настоятель еще раз осмотрел ружье, похвалил его и предложил Фуртунату выстрелить.
— Оружие в руки не возьму! — заартачился Фуртунат.
— Ну-ну, разок-то выстрели, ты же не назаретянин, — возразил отец настоятель.
Да только напрасно он слова тратил, Фуртунат лишь головой крутил и стрелять нипочем не желал. Что было делать, не упрашивать же до Судного дня! Взял я ружье да как бабахну — пушке впору! Сильно отдало в плечо, только радость была сильнее. Позвали стрельнуть и Маркуша, но он брать ружье не спешил, время тянул: то коснется ружья, то отпрянет. И еще, и еще раз, а сам смеется, словно его щекочут. Ни дать ни взять девица, а ружье — кавалер, поцеловать ее норовит.
Молчим, ждем. Он стоит зажмурясь.
— Стреляй же! — подбодрил его настоятель.
— Куда? — колебался Маркуш.
— Прямо вперед и повыше!
— А что там?
— Открой глаза и увидишь.
— Да я боюсь!
Мы за его спиной уже корчились от смеха.
— Повыше дуло-то подними! — командовал отец настоятель.
Маркуш чуть-чуть приподнял дуло.
— Еще немножко!
Он приподнял еще.
— Ну вот, так хорошо! Стреляй!
А в эту минуту, громко каркая, из-за леса вылетела большая воронья стая. Вороны летели низко и, можно сказать, у нас перед носом, да только на свою беду выбрали они эту дорогу, потому как Маркуш, со страху даже не открыв глаз, пальнул прямо в стаю, и тут же одна ворона, кувыркаясь, упала на землю.
— Вот это охотник! — закричал я.
Но Маркуш уже отшвырнул ружье и блаженно смеялся.
Мы воротились домой, и тут отец настоятель признался, что давно не бывало у него дня приятнее; он похвалил меня, и мое хозяйство, и саму Харгиту за то, что под бочком у нее можно жить так покойно и мирно, словно и не было никогда мировой войны. Фуртунат сказал, что мыслит так же, и еще от себя добавил, что истинно счастливой и богу угодной жизнью мог бы жить только на Харгите, если б построили здесь монастырь и ему не приходилось бы никуда отлучаться от книг своих.
Мне ж от слов Фуртуната стало куда как невесело. Я подумал о том, сколь прекрасен и многолик мир, и земля, и небо, и воздух, и чего только нет на свете, о чем бы не мечтал человек. Но сколько ни встречал я людей, каждый был недоволен. А теперь еще этот сановитый монах — уж про него-то как не поверить, что счастлив он своей жизнью, ибо живет по собственному хотению, — так нет, оказывается, и он мечтает жить иначе?! Из города, от людей он желал бы уйти в дремучий лес, чтобы одному встречать день, одному ко сну отходить. И вот рядом с ним я — живу в этом самом лесу, просыпаюсь и спать ложусь один-одинешенек, — а мечтаю, напротив, жить в городе, среди людей! Кем же так установлено? И кто назначает путь человеку, да всякий раз не туда, куда влечет его?
Есть на свете высоченные горы, есть большие деревья, есть высокие башни, да только все они букашки малые в сравнении с этим необъятным вопросом!
Не знаю, много ль времени пробежало в пустых этих мечтаньях, но очнулся я от голоса отца настоятеля:
— Проснись, Абель!
— Сколько раз? — сразу ввернул я.
— Да хоть один раз проснись, и то ладно.
— А я-то и еще бы добавил, если б вы до утра остались.
— Спасибо, сын мой, — сказал настоятель, — но мы и так-то целый день потеряли в безделье.
— Потеряли, и ладно, ведь он не мой был, — опять я не задержался с ответом.
Настоятель приблизился ко мне с улыбкой и потрепал по плечу.
— Экий же ты сообразительный, так и бьешь, будто молния. И всегда так?
— Всегда, если вижу, куда ударить хочу.
— А сейчас куда целишь ударить?
— Я-то? Да об ладонь вашу.
Настоятель весело протянул мне руку, я вложил в нее свою, и мы обнялись.
Как я понял, это было прощание, потому как
— Попасешься потом, когда время придет, — сказал мне.
Я поблагодарил его и поскольку ко всем троим искренне расположился душой, то и пошел проводить их к коляске. В проводах, конечно, и Блоха участие приняла. Пока Маркуш запрягал лошадей, мы праздно стояли втроем у коляски, и вдруг захотелось мне что-нибудь им подарить, да так захотелось, что защемило сердце. Однако достаток мой особых возможностей не давал, чтобы сердцу потрафить. Стоял я, мучился, не знал, как из великого затруднения выйти, и тут вспомнил про ворону. Бросился на полянку перед домом, нашел ворону и ее перьями ловко украсил шляпу настоятеля, а также Фуртуната и Маркуша. Оно конечно, ворона не такая уж красивая птица, но мои гости все с удовольствием приняли от меня подарок. И когда уселись они в коляску, то выглядели в своих шляпах с перьями как только что завербованные молодцы, когда они, малость навеселе, возвращаются после вербовки домой, или как избиратели, едущие отстаивать своего кандидата. Напоследок они еще раз пригласили меня побывать в ихнем монастыре и с тем укатили.
— Ну, Блоха, теперь нам только и глядеть друг на дружку, — сказал я милой моей собачке, когда мы остались одни.
Блоха смотрела на меня ласково, ободряюще, словно говорила:
— Не тужи, мой добрый хозяин, заместо братьев-монахов я буду тебе и за брата, и за верного друга.
Никогда не была мне так дорога верность моей собаки, как в этот час; ведь и я как все люди: была вот радость, милые сердцу гости, а когда эта радость ушла, стала виднее другая — та, что со мною осталась.
Так мы и вернулись с Блохою в дом: я все время руку на ее голове держал, а она с меня глаз не спускала. Будь она человек, выпил бы я с нею на «ты»; зато уж лакомств, монахами позабытых, она получила вдоволь. Хотя я и кошку не обделил, чтобы не ссорить их.
Затем последовала большая уборка, и вообще надо было навести в доме порядок; ничего не скажу, монахи были добры ко мне и трапезничали аккуратно, а все же мусору и беспорядка после них осталось немало. Больше-то всех насорил-напачкал Маркуш, однако я только Фуртуната винил: у меня и в детстве уже хватало ума все дурное на того валить, кто меньше других мне понравится.
Пока я с делами покончил, пока козу подоил, уже и солнце глаз свой смежать стало. Я развел посильнее огонь, лег на кровать, решив заодно навести порядок и в том костяном сундучке, что ноту я всю жизнь на плечах памяткой от отца моего; так я лежал и разбирал миновавший день, лучший из всех, какие мне довелось пережить в этом лесу. Настоятеля одарил сыновней любовью, с тем, однако ж, условием, что когда-нибудь и ему урок преподам за сожжение дорогих мне книжек. Фуртуната задвинул подальше в память, как эдакий рукодельный цветок, у которого вовсе нет никакого запаха и который не растет и не множится ни зимою, ни летом; Маркуша сравнил с забавною книжкой, добрым приятелем, прогоняющим прочь думы-заботы.
Потом о деле стал размышлять, как по должности моей и положено… Тут мне было чем погордиться, ведь я пятьдесят саженей дров продал, хозяина им нашел, шутка ли! Однако сажень двести лей стоит, а пятьдесят саженей — десять тысяч!
Десять тысяч!
Вот это деньги так деньги!
И тут я подскочил на кровати словно ошпаренный: десять тысяч-то на словах только остались, забыли монахи денежки выложить! В первый миг я думал, на месте и окочурюсь, хватит меня удар, вроде как должностной паралич, но, слава богу, сообразил, что настоящей беды еще не случилось, коль скоро я им квитанцию не выписал.