Адам нового мира. Джордано Бруно
Шрифт:
Относительно магии сказал, что он никогда не верил О заклинания, но пытался подойти к астрологии с чисто интеллектуальной точки зрения. Он никогда не учил, что миром правит судьба.
На вопрос, восхвалял ли он еретических государей, он сказал, что восхвалял лишь их нравственные качества, а не их религиозные убеждения. Кроме того, таких восхвалений требовал этикет. Поэтому он и королеву Елизавету величал «Diva» [201] .
Когда его стали допрашивать об отношениях с королём Наваррским, он сообщил, что раз, когда зашёл разговор об этом короле, он, Бруно, высказал мнение, что Генрих признал свои религиозные заблуждения только потому, что он метил на французский
201
Diva (лат.) — божественная.
Отвечая на дальнейшие вопросы, обвиняемый заявил, что он не имеет никакого желания быть «полководцем» и охранять чужое богатство. Он — человек не воинственный, и его прельщает не богатство, а покой и досуг, чтобы можно было изучать философию и разные науки.
Затем суд задал обвиняемому вопрос, отрекается ли он от своих еретических идей и ненавидит ли их. Он ответил:
— Мне ненавистны и омерзительны все грехи, какие я когда-либо совершил против католической веры и повелений Святой Церкви. Я молю Святой Трибунал допустить меня в лоно Церкви и, зная немощность духа моего, поддержать меня средствами, ведущими к спасению души и свидетельствующими о милосердии Церкви.
После этого допросом были установлены его бегство из Неаполя и прежние обвинения его перед судом, на том заседание кончилось.
Следующее заседание было коротким. Присутствовали нунций и патриарх, отец инквизитор и Барбарико. Обвиняемому прочли протокол перекрёстного допроса, и он подтвердил, что всё записано точно и он ничего не имеет добавить.
Затем его спросили, интересуется ли он колдовством и прорицаниями. Он ответил, что книгу заклинаний, обнаруженную среди его вещей, он достал из чисто теоретического интереса к этим вопросам.
На вопрос, есть ли у него враги, Бруно сказал, что не может припомнить ни одного, кроме Мочениго. Он с жаром обвинял Мочениго в оговоре по злобе и в насилии над ним, объясняя это нездоровой завистью и властным характером.
Затем его увели обратно в тюрьму.
Недели через три снова состоялось заседание суда, и представителем Сената на нём был Томазо Морозини. Обвиняемого в суд не приводили. Было оглашено клятвенное показание Андреа Морозини:
«Несколько месяцев тому назад в книжных лавках Венеции появились в продаже книги по философии, на которых стояло имя Джордано Бруно, человека, известного своей разносторонней учёностью. Из того, что я слышал в Венеции, а также со слов Джованни Баттиста Чьотто, книгопродавца, я заключил, что этот человек находится в нашем городе, и счёл желательным его появление в нашем доме, где бывают некоторые дворяне, а также прелаты для участия в беседах литературных и философских. Поэтому я сказал Чьотто, чтобы он направил Бруно ко мне. Бруно приходил несколько раз и беседовал о различных предметах. Я ни разу не усмотрел в его рассуждениях ничего такого, что было бы направлено против религии, и всегда считал его католиком. Будь у меня хоть малейшее сомнение в этом, я бы не допустил его присутствия в моём доме».
Чьотто был снова вызван в суд и подтвердил показание обвиняемого, что он говорил ему, Чьотто, о намерении преподнести Папе книгу, которую он пишет.
Тридцатого июля, спустя два месяца после ареста, обвиняемый снова предстал перед судом. На этот раз присутствовали два представителя светской власти. Спрошенный, не может ли он теперь, после того, как у него было время на размышления, дать более достоверные сведения обо всём, Бруно ответил, что ничего не имеет добавить к
Бруно ответил, что, несомненно, его признания и то, что он писал, могли навлечь на него подозрения в ереси. Он всегда испытывал раскаяние и стремился к исправлению. Он искал менее тягостного пути, чем подчинение суровому монастырскому уставу. Он надеялся, что заслужит милость его святейшества и ему будет дозволено пользоваться большей свободой, оставаясь священником католической церкви. Его поведение объясняется не отсутствием уважения к религии, а любовью к свободе и страхом перед суровостью Святой Инквизиции.
Ему сказали:
— Если ваше стремление было искренним, чем же объяснить, что вы, прожив так долго во Франции, и других католических странах, и здесь, в Венеции, ни разу не обратились за советом к какому-нибудь прелату? И вы до сих пор всё время проповедовали лживые и еретические идеи.
Бруно сослался на свои показания о том, что он советовался с прелатами и католическими монахами. Сказал, что его поведение в Венеции было безупречно. Он обсуждал философские вопросы с некоторыми аристократами — и только. Суд легко может в этом удостовериться. Он доказал своё стремление вернуться в лоно Церкви, но не в монастырь, и общался с монахами его родной провинции. Он убеждён, что один только Мочениго — его враг и обвинитель.
Ему возразили, что, раз он так долго оставался вероотступником и столько лет жил среди еретиков, его можно считать отъявленным грешником и он должен приготовиться очистить душу. Он ответил, что, быть может, у него заблуждений было больше, чем он может припомнить, но, как он ни проверял себя, он не нашёл больше ничего. Он с готовностью сообщил всё, что знает. Он предаст себя в руки достопочтенных судей. Он не знает, каково будет наказание, но от всего сердца готов нести его.
Ему предложили встать, спросили, имеет ли он что-нибудь ещё открыть судьям. Он ответил: «Ничего». Его увели в тюрьму, а судьи пошли обедать.
XX. В тюрьме
Светлый узор, отбрасываемый решёткой тюремного окна, скользил по сырой стене. Сначала — узкий, продолговатый пряник, потом чёткий квадрат на плитах пола, потом — опять пряник, который становился всё уже и уже и, наконец, исчезал совсем. Оставался только вверху решётчатый четырёхугольник голубого света, то светлевший, то темневший, обрызганный звёздами.
Для Бруно было развлечением каждый день ожидать появления на стене этой узкой полоски света. Так как окно камеры было обращено на юго-запад, приходилось ждать несколько часов, пока солнце заглянет сюда. Чтобы убить время, узник следил за движением светлого узора по стене и в ненастные дни чувствовал себя ограбленным, лишённым единственного теперь общения с миром и природой.
Он отмечал те точки на стене, где появлялась и исчезала узкая полоска света, а на полу — место, где светлый квадрат достигал наибольшего размера, и день за днём следил за едва уловимым перемещением этих точек.
Окошко было высоко, он не мог добраться до него и выглянуть наружу. И только в этом движении бликов света на стене заключалась вся его жизнь. Они роднили его с Солнцем, Луной и звёздами, созданными из тех же элементов, что и тело его, они успокаивали его, напоминая, что ещё существует этот комочек деятельной кипучей жизни, земля, на которой кишат временные гости — люди. Когда-то он полагал, что для христиан неприемлема его философия, отводящая человеку и земному шару самую ничтожную роль в огромной и дивной Вселенной. Теперь он думал иначе. Все формы жизни были для него одинаково священны, одинаково интересны. Навозный жук и Солнце — формы одной и той же материи, одной и той же силы.