Адам нового мира. Джордано Бруно
Шрифт:
— А тем более это относится к еретику, чья плоть — мать порока.
Возясь со своей рукой, Бруно в то же время перечитывал написанное, положив бумагу на нары. Выражают ли написанные слова его мысль? Если бы только это послание дошло до людей и было напечатано — тогда ему всё равно, какая участь его ждёт! Он решил попросить Джованну переслать то, что он напишет, Беслеру в Нюрнберг. Беслер узнал бы его руку и напечатал бы письмо, чего бы это ему ни стоило, даже в том случае, если он и не согласен с тем, что писал его учитель.
Но, перечитывая написанное, Бруно чувствовал, что оно не передаёт его мыслей. Беслер не мог бы отнестись серьёзно к этим строкам. Всё же Бруно решил попытаться отправить бумажку за стены тюрьмы, чтобы её прочитали люди. Мысли его обратились далеко на север, к Тихо Браге.
Услышав какой-то шум, он спрятал бумагу под
На другой день Паоло принёс ему обычную еду — хлеб и воду — и грубо шутил по поводу того, что Джованна повесилась на балке в отцовской спальне. Бруно выслушал весть о смерти девушки почти равнодушно. Она умерла для него в тот миг, когда вышла из камеры. Неделю спустя Паоло застал его врасплох, когда он прятал бумагу. Камеру тщательно обыскали и унесли перо и бумагу.
Тут только Бруно узнал настоящее отчаяние и оплакивал Джованну с болью, которая словно терзала ему внутренности, щемила измученное сердце, ножами пронзала позвоночник. Он пытался повеситься на истлевшем одеяле, привязав его к оконной решётке, но одеяло оборвалось.
XXVI. Один
Тюрьма казалась ему огромным чудовищем, проглотившим его: во внутренностях этого чудовища он похоронен, медленно переваривается в тёмном желудочном соке смерти, пока не превратится в кашицу и будет извергнут наружу. Переваривание шло медленно. Он становился просто клубком натянутых и трепещущих нервов. Мозг отказывался работать. Только где-то в самой глубине горел огонь убеждённого знания. Он жил только отрывочными звуками, доносившимися до него, жил, как живёт водоросль, безвольно качаясь среди волн морских. Он, казалось, слышал каждый звук в здании тюрьмы. Каждый скрип половицы, шелест, стон или вздох, топот ног и грохот отдавались у него в ушах. Он купался в этом изменчивом потоке звуков, они обволакивали его, спасая от полного небытия.
Потом наступали недолгие просветы, когда к нему возвращались все душевные силы и способности. Мысль работала блестяще, лучше, чем когда-либо. Выводы давались легко, без усилий, он преодолевал наконец склонность ума к логическим абстракциям.
Можно было подумать, что о нём забыли. Но он знал, что на самом деле это не так. Инквизиция не забывала. Просто ей было не к спеху. Когда она имела дело с видным еретиком, которого надо было уничтожить, она не считала нужным торопиться. Продержать его год-другой в одиночном заключении на хлебе и воде — отличный способ заставить его поразмыслить о своём положении. Всё дело изложено в документах, запротоколировано, занесено в реестр. Если бы те, кто вёл это дело, умерли или были куда-нибудь отосланы, найдутся другие столь же компетентные люди, чтобы продолжать следствие. Бруно не знал точно, сколько времени он уже в тюрьме. Шесть или семь лет? Он считал зимы и лета, но был не очень уверен в верности своего счёта.
Тюрьма стала для него живым организмом. Отдалённое хлопанье дверей, оборвавшийся вопль действовали на него, как грубые пальцы, впившиеся в тело. Запахов он не замечал. Но грязь, и духота камеры, и собственное грязное тело мучили, как наваждение, мучили до того, что он рвал всё на себе или впадал в обморочное состояние, когда что-то начинало давить горящий мозг. Одежда на нём давно истлела, и ему дали взамен какие-то грубые холщовые тряпки.
Он днём и ночью ожидал ветра — это было единственное, что доходило к нему из внешнего мира. Когда дул ветер, он пытался добраться до окна за решёткой, чтобы ощутить на лице его свежее дыхание. Губы его раздвигались, обнажая зубы, глаза пылали безумным восторгом. Когда его перевели в подземелье, где совсем не было окон, он страдал так, как в первые дни заключения. Лежал на земляном полу, то плача, то слушая, как бьётся сердце, спрашивая себя, как это он ещё не умер до сих пор, что делает таким выносливым и несокрушимым хрупкое человеческое тело?
Порой перед ним проходили картины, которых он никогда не видел наяву. Это были как будто воспоминания не души, а каких-то элементов тела. И странно повторялись геометрические фигуры, видимо не случайно расположенные, а подчинённые каким-то математическим формулам, подогнанные одна к другой, как части одной машины.
Эти видения казались ему зеркалом, отражающим то, что ему, Бруно, дано было видеть со сверхъестественной ясностью лишь
Оживали в памяти эпизоды из прошлого, но не совсем такими, как они происходили в действительности. Было в них кое-что новое, а иногда чего-то недоставало. Они были смутны, но проникнуты новой глубиной исканий и решений. Однажды его посетило следующее видение прошлого:
Опять проходя но лондонской Сент-Климент-Дэйнс, он свернул с набережной в узкий переулок у Бэтчерс-роу и увидел впереди здание посольства с его выступающими верхними этажами, коньками на крыше, королевскими лилиями и коронами на фронтоне. Он всё ещё опасался ходить по улицам, так как лондонская чернь не раз нападала на него и тяжко увечила. Одна подлая интриганка с льстивым языком и слезами наготове причинила ему много вреда, из-за неё он попал в лондонскую тюрьму, из-за неё толпа разорвала на нём одежду. Даже сейчас, когда всё уладилось, ему было не по себе на улицах Лондона, в особенности когда он шёл один.
Солнце садилось над Вестминстерским аббатством. Он шёл крадучись, но в прекрасном настроении, согретый дружеской встречей с соотечественниками, которых только что покинул в гостинице на Флит-стрит.
В передней Бомон-хауса он увидел две знакомые фигуры. Джон Флорио и Мэтью Г вини обернулись и бросились к нему с распростёртыми объятиями.
— Где вы пропадали? — сказал Гвинн, двигая густыми бровями.
— Вы же знаете, что нас ждут у Гровилля, — закричал экспансивный Флорио. — Ах вы, философ-единорог [225] , бродящий по развратным улицам Лондона в тщетных поисках девы-укротительницы... милый вы человек! Ради Бога выкиньте из головы свои собственные идеи и идеи перипатетиков, свою обожаемую школу, и любезно обсудите просьбу ваших благочестивых друзей.
225
Единорог — по средневековому поверью об этом фантастическом животном с телом быка, лошади или козла и одним длинным прямым рогом на лбу, укротить его могла только девственница.
Он остановился, чтобы перевести дух, а из-за его плеча выдвинулся Гвинн, огромный, темнобровый.
Они вышли. Эта проклятая женщина, Мария, ослепляя белизной груди, плача сквозь кудри, протянула к ним унизанные кольцами руки.
— Вы напрасно мне не верите. Здесь не было никого. — Из сумеречной тьмы Лондона вынырнуло её тело, отравив ему радости дружбы, опоганив слова, горевшие в его мозгу.
Среда на первой неделе Великого поста. Сумерки взметают над Вестминстером пепел угасшего дня, и душит за горло воспоминание о гибком, податливом теле Марии с её чудесными бёдрами.
Они стояли на набережной Темзы и кричали:
— Эй, шлюпка!
— Опасный выкрик, — пробормотал Гвинн. — Если нас услышат на Набережной и подумают, что мы кричим другое, похожее слово, мы пропали [226] ...
— Это будет славная смерть, — заметил Флорио. — Мы утонем, как Леандр и Гилас [227] . Мы станем легендой Темзы, и призраки наши будут скользить в воде рядом с отражениями лебедей.
— Я вчера видел, как вешали человека за то, что он подстрелил лебедя, — сказал Гвинн. — Он оправдывался тем, что семья его голодает... А у рыжей шлюхи даже клистир — и тот из золота...
226
...подумают, что мы кричим другое, похожее слово... — В английском оригинале содержится намёк на созвучие слов «оаr» («весло») и «whore» («шлюха»). Здесь и ниже слово «whore» относится к английской королеве Елизавете.
227
Леандр — в греческой мифологии возлюбленный богини Геры.
Гилас — в древнегреческих мифах любимец Геракла, который взял его с собой в путешествие аргонавтов.