Адмирал Колчак. Жизнь, подвиг, память
Шрифт:
Тех, кто допрашивал адмирала в январе – феврале 1920 года, такие тонкости, впрочем, не интересовали. Не поднимавшиеся выше примитивных ярлыков социалисты требовали ярлыков и от «подследственного» и, по-видимому, даже обвиняли его в стремлении уклониться от определенного ответа: в протоколе записано – «На прямой вопрос, был ли я монархистом по своим убеждениям, отвечаю: да, до Февральской революции 1917 года считал себя монархистом». Об отношении к «старому режиму» Колчак упоминал и будучи Верховным Правителем: 28 ноября 1918 года, выступая перед представителями печати, он сказал: «Я сам был свидетелем того, как гибельно сказался старый режим на России, не сумев в тяжкие дни испытаний дать ей возможность устоять от разгрома». Неся отпечаток «времени и места» – обстановки революционной Сибири, где преобладали, по крайней мере на поверхности, антимонархические настроения, – эти слова, наверное, все же отражают и собственную оценку Колчаком монархии, пусть и сделанную post factum, но приоткрывающую критерии, по которым он судил о государственной
Колчак, по сути дела, упрекает «старый режим» (заметим в скобках, что к 1917 году существенную часть последнего уже составляла Дума, которая здесь, похоже, не подразумевалась) лишь в недостаточной силе, неспособности сохранить порядок вещей и государственный строй, а если продолжить эту мысль логически, – и в неспособности предотвратить революцию или, после ее начала, успешно противостоять ей. И поэтому колчаковское «думал и думаю, что создание военного могущества страны стоит вне зависимости от политического строя и возможно при всяком государственном правопорядке» лишь с очень большою натяжкой можно представлять как позицию «аполитичного военного профессионала». Говорить о «всяком правопорядке», наверное, допустимо с точки зрения отвлеченной теории, но что касается живого человека Александра Васильевича Колчака – для него, судя по всему, был достоин права на существование отнюдь не «всякий» государственный режим, а лишь отличающийся патриотизмом и достаточною силой, чтобы сделать этот патриотизм действенным и защитить от посягательств как сам себя, так и свою страну.
А с этой принципиальной точки зрения у любого парламентского строя в глазах военного человека больше недостатков, чем преимуществ. В «Службе Генерального Штаба», постулируя недопустимость вручения реальной власти даже в руки военного совета и отстаивая диктаторскую самостоятельность полководца в принятии решений, Колчак с отвращением пишет: «Классический пример австрийского гофкригсрата [13] достаточно всем известен, и тем не менее не далее как в 1911 г. во Франции серьезно обсуждался вопрос об организации высшего командования в виде коллективного органа из случайных представителей правительства, нечто гораздо хуже гофкригсрата, состоявшего все-таки из военных членов». Поэтому любые демократические тенденции должны были таить для него угрозу вторжения в военную сферу – невежественного и бесцеремонного.
13
Гофкригсрат – придворный военный совет, учреждение, существовавшее в Австрии до середины XIX века и имевшее репутацию косного и стесняющего действия командующих войсками.
Насколько они полезны или вредны в гражданской сфере и в мирное время, Колчак, скорее всего, не задумывался (и в этом смысле действительно был «аполитичен»); об общем же мироощущении его с неожиданной стороны свидетельствует записка о «состоянии нижних чинов в Морском ведомстве», составленная Александром Васильевичем во время службы в Морском Генеральном Штабе. Колчак считал полезным искусственное формирование специального «морского сословия» для наследственной службы нижними чинами во флоте, то есть установления формы военной повинности, чем-то аналогичной той, которая существовала для казачьих войск. В условиях, когда сословная структура общества уже начинала почитаться архаичной, когда в сам'oм казачестве выделялась собственная «интеллигенция» и даже «революционная демократия», а рядовые казаки подчас утрачивали сословную психологию служения, когда традиции разрушались на глазах, – симпатии Александра Васильевича оказывались резко консервативными, а по отношению к общему направлению так называемого «прогресса» – прямо реакционными. То же, пожалуй, следует сказать и о столь важной для мыслящего офицера области, как философия войны.
«Война есть одно из неизменных проявлений общественной жизни в широком смысле этого понятия. Подчиняясь, как таковая, законам и нормам, которые управляют сознанием, жизнью и развитием общества, война является одной из наиболее частых форм человеческой деятельности, в которой агенты разрушения и уничтожения переплетаются и сливаются с агентами творчества и развития, с прогрессом, культурой и цивилизацией», – пишет в 1912 году капитан 2-го ранга Колчак; а в 1916 году адмирал Колчак в приказе флоту Черного моря выскажется еще определенней:
«Для нас, которых Родина воспитала для войны и призвала теперь к выполнению долга и обязательств перед Нею, война должна быть желанным временем, лучшим периодом нашей жизни, ее главной целью.
Любовь к войне, к военной деятельности и боевой работе, благородное стремление к подвигу и славе воинской заложены в душе каждого человека, особенно молодого и здорового. Для таких лучших представителей своего народа, которых Родина ставит в ряды защитников и осуществителей своих прав, война дает высокое удовлетворение в сознании исполненного величайшего долга, который может быть у человека, примиряющее со всеми тягостями и лишениями военного времени».
Вряд ли следует интерпретировать настроения Колчака исключительно так, как это делает современный историк: «Естественно, что любая война – это трагедия. Но для Колчака как для военного моряка высочайшего класса это была и возможность проверки в действии всего того, над
Разумеется, «идея войны» и «идея патриотизма» у Колчака в большинстве случаев соседствуют. «Я говорил сегодня в обществе весьма серьезных людей о великой военной идее, – читаем в черновике одного из его писем, – о ее вечном значении, о бессилии идеологии социализма в сравнении с этой вечной истиной, истиной борьбы [14] и вытекающих из нее самопожертвования, презрения к жизни во имя великого дела, о конечной цели жизни – славе военной, ореоле выполненного обязательства и долга перед своей Родиной». Злая ирония судьбы слышится в том, что эти рассуждения датируются августом 1917 года, когда Колчак ощущал себя отверженным, не принятым, вытолкнутым Россией, погружавшейся в безумие революции. А еще четыре месяца спустя он напишет: «Война дает мне силу относиться ко всему “холодно и спокойно”, я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести, потому что прежде всего и в основании всего они трусы [15] ». И все же его «апология войне» (выражение самого Колчака) выглядит настолько яркой, что слова о служении Отечеству не кажутся уже самыми сильными и важными.
14
Далее публикатор не разобрал в рукописи три слова.
15
Последняя фраза в черновике зачеркнута; однако, даже если Колчак и не счел нужным сообщать эту мысль адресату, его собственные чувства она должна была выражать.
Не случайно поэтому, что боевая обстановка воспринимается Александром Васильевичем как моменты наивысшей полноты жизни, обострения чувств и ощущений, и не случайны строки из его писем любимой женщине: «… Я уже писал Вам и говорил, что я, как ни странно, но во время военной работы вблизи неприятеля или в районе его, вспоминая Вас, переживаю вновь то чувство радости и счастья, точно я нахожусь вблизи Вас. Я понимаю, что это, может быть, нелепо, но, вероятно, я невольно чувствую себя как-то более достойным этого счастья, когда занят войной, когда нахожусь в обстановке военной работы, чем в обычных условиях будничной серой жизни», – и даже: «… Разве не прекрасна война, если она дает такую радость, как поклонение Вам, как мечту о Вас, может быть, даже и несбыточную…» Следует подчеркнуть, что все это написано не пятнадцатилетним гимназистом или кадетом, знающим войну по книжным описаниям и батальным полотнам, а зрелым человеком, обстрелянным офицером, которому хорошо знакома и будничная «изнанка» боевых действий, в том числе (вспомним порт-артурский опыт Колчака!) на сухопутьи, где война с бытовой точки зрения и по своему более затяжному, монотонному характеру бывает психологически едва ли не тяжелее, чем на море.
Этот идейный милитаризм Колчака нередко связывают с его интересом к восточной культуре и, в частности, самурайской идеологии «бусидо» и «воинствующему буддизму». Однако опубликованные письма (вернее, черновики писем) Александра Васильевича, в которых подробно рассказывается об этом интересе, относятся к рубежу 1917–1918 годов, более ранний же опыт знакомства с восточной культурой он описывает так: «Я еще в первое плавание на восток довольно много читал по этому предмету – литература, особенно японская, очень велика, но надо знать, чт'o стоит и чт'o не стоит читать. Строго говоря, изучить буддизм можно, зная только китайский язык и древнеиндийские наречия, как и санскрит, что касается до сект, то необходим местный язык секты», – а о ранних лингвистических своих упражнениях отзывается довольно критически: «Я вспомнил свои занятия в первое плавание на Восток буддийской литературой и философскими учениями Китая (заметим, Китая, а не японскими воинскими кодексами. – А.К.), я даже пытался когда-то заниматься китайским языком, чтобы иметь возможность читать подлинники». Конечно, для мыслящего человека (а Колчака трудно к таковым не причислить) иногда бывает достаточно небольшого зерна, а вовсе не углубленного и досконального изучения чего-либо, чтобы развить собственную систему взглядов, – и все же, кажется нам, корни колчаковского милитаризма следует искать не в столь экзотических для европейца областях.