Aestas Sacra
Шрифт:
А запах копчения полз и уже к вечеру дополз пусть не до Касимова, но Крестовского путепровода достиг.
Они продвигались по этому тогда нескончаемому путепроводу, и было уже около двух часов темной и теплой ночи. Она шла в обнимку с Красивым под непрерывный клекот Влажнорукого, под раздраженные реплики Сухоладонного и неугомонную суетню мальчишки.
– Чувствуешь, пахнет?
– спрашивал, чтобы что-то говорить, Красивый. Он уже истрогал ее груди, хотя идти при этом было затруднительно - мешали ноги.
– Чувствуешь, колбасой копченой?.. Это тут вот - коптят, а тут - наш сарай...
– Чувствую, - смеялась она.
– Ой чувствую! Чего же ты боком-то
– Ё-ё-ё-о-о-о...
– Тебе шпанскую мушку подсыпали?
– интересовался мальчишка.
– А то девки звереют.
– Чего ее подсыпать? Я и так хожу и таю. Зачем звереть, если таю? Пошли уж скорей... Сарай не сарай, полежать бы где-нибудь!
– дышала она в шею Красивому.
– Ё-ё-ё-о-о-о...
– Бабон как пить дать...
– остерегал мученика-заику Сухоладонный.
– Во поезд!
– крикнул вдруг мальчишка.
– Вагонов сто, сука буду!
Под Крестовский путепровод втягивался странный поезд. Длинный, тягучий и цельный, словно бы не из отдельных вагонов, поезд медленно вбирался по слизистым колеям рельсов, растягиваясь, как червь, выгнанный из норы недавним ливнем, и словно бы снова заползал в нее обратно, и совершал это, неслышно и слепо пресмыкаясь на извивах осклизлой стези.
Глядя с моста, они ощущали потаенность странного движения, имевшего целью как бы исчезновение, уползание, то есть - небытие. И затихли, свесившись через перила...
А поезд все не кончался...
– Босоножки, гляди, не урони...
– сказала она мальчишке исчезающим голосом, ибо по ее согнувшейся над перилами спине ползла рука стоявшего справа Влажнорукого - это Красивый, склонясь слева над перилами и не извлекая свою из теплых повисших ее грудей, переглянулся с Влажноруким, и тот медленно, куда медленнее поезда, повел влажную руку все ниже и ниже, а она истаивала и в самом деле превращалась в ночную теплынь, но живую и желанную осязанию ласкавших ее нелепых со ступнями сорок второго размера зверей...
А поезд куда-то полз и втягивался, вползал и втягивался...
Мальчишка, не защищенный в отличие от Сухоладонного грубиянством, изводившийся от невозможности коснуться этой не потроганной им еще ни разу, хотя уже истроганной в мучительных наваждениях теплыни, растерявшись от паузы и самолюбиво не желая видеть тройственную истому, хотя исподволь глядел, слыша ее шепот, молчание Красивого и какой-то утробный теперь речитатив Влажнорукого - ё-ё-ё-о-о...
– а в ответ тихий смех и "чегой-то он все время матерится? ой какие вы горячие...", - когда рука Влажнорукого подворачивалась под ситцевый крупик, вдруг схватил с асфальта случайный булыжник...
Поезд был закупорен, и могучий запах коптильни, уже стоявший над Крестовским путепроводом, в него не проникал, а если бы и проник, то даже он не преодолел бы смрада, стиснутости и отчаяния.
Чрево червя, набитое нешевелящимися во сне внутренностями, было отъединено от мира цельнометаллическим туловом. Но и в этой тьме тьмы, перед которой темнота августа потерянно мерцала своими звездами, кто-то сопел, ибо в тесном нутре - у самой крыши - совершалось что-то похожее на объятия, здешний темничный отголосок священного лета, и, когда в крышу грохнул булыжник, брошенный с моста мальчишкой, - когда, значит, камень грохнул в крышу одного из вагонов, везущих небытие и отчаянье с Красной Пресни, неразмыкаемые, казалось, объятия двоих мужчин разом разомкнулись, и над вагонами вспыхнули прожектора, а по коридору затопали и заорали: "Что еще тут?! Шакалы! Твою мать!.."
Заголосили тормоза, ползучий
Четверо мчались, колотя ботинками в тротуарный асфальт, а она едва поспевала за ними и всхлипывала от смеха. Так они добежали почти до остановки "Северный переулок", оставив позади мост, а когда остановились, она, глянув на тяжело дышавших, глотавших подфонарный воздух и вздымавших узкогрудые грудные клетки спутников своих, сама еле дыша, зажмурилась и зашлась хохотом:
– Ой сердца четырех! Ой ну и ну! Ой смеху полны трусики!
– Чего это... они у тебя... всю дорогу... полны?
– переводя дыхание, разъярился Сухоладонный.
– Переменила бы!
– Ой умора! Чего переменивать-то? Кто ж на танцы в трусах ходит?
– Забожись!
– выпалил мальчишка.
– А это видал?!
– И она задрала обеими руками подол, но лица им не закрыла, а поглядывала поверх то на одного, то на другого, то на третьего, то на мальчишку:
– Кому дать?
Кому дать?
Кому голову сломать?..
И стала потешаться:
– Видал, говорю, или нет?
А он не мог поверить в то, что только и чаял увидеть, не знал, как увидеть, где увидеть, когда увидеть, всегда видеть, только и видеть, и глядеть, чтобы потом начисто забывать, почему-то забывать и снова хотеть видеть, - но как увидеть, где увидеть, когда увидеть - опаловые от перламутрового свечения ноги на ракушке-конхоиде, от века переходящие в бедрышки - не в бедра, они пока ни к чему, - в бедрышки и круглый, как у котенка, живот?.. Грудей видно не было - платье же она подняла не так чтобы высоко!
– зато, как блоха у котенка, на чуть выпуклом животе чернелся пупок... И все было бы как бы знакомо, когда б не рыжий меховой лоскуток, темневший во тьме на живой коже, и его почему-то хотелось ощутить, коснуться или на мгновение перестать видеть, чтобы снова увидеть, и она, откуда-то зная это, по-прежнему с задранным подолом повернулась, пляшущая, на мысках, один раз и другой, как бы возникая из витков ракушки. Но это было уже слишком, ибо ей вдруг почудилось, что вот-вот, вот сейчас, вот сию минуту сверкнут в воздухе ножи, за-хрипит прирезанный Влажноруким Сухоладонный, сам Влажнорукий ахнет на стилете Красивого, а беспомощный мальчишка, сперва размозжив голову Красивого булыжником, бросится к мосту и кинется, точно булыжник, на крышу ползущего поезда, и в прожекторной белизне будет, разбившись, выглядеть рубленой массой для набивки в колбасную кишку - мясной малиновой кровавой плотью...
Но она все же сделала еще поворот, еще раз появилось рыженькое, еще забелелся наивный круп, мягким изгибом переходивший в спину, а пониже в беспомощные и блаженные ноги - охранительницы выстилающего перламутра ракушки...
– Всё! За показ деньги плотят...
– опустив платье, сухо и строго сказала она.
– Во когда чайники вешать!
– И прыснула.
– Ну ладно же, миленькие, ну пошли быстрей, где он, сарай ваш? Мне же на работу вставать... Ой, бесстыдники, тепло как... Голая была, а тепло, как под курицей...