Агонизирующая столица. Как Петербург противостоял семи страшнейшим эпидемиям холеры
Шрифт:
Осип Антонович Пржецлавский
Чиновник, писатель, издатель. Поляк по происхождению. Воспоминания его о холере 1831 и 1848 годов – часть обширных мемуаров, длительное время публиковавшихся в «Русском архиве» и «Русской старине».
Первые случаи, обнаружившиеся в Петербурге в апреле или в мае 1831 года, произвели всеобщую панику. Они застали медицину врасплох. При незнании, в чем заключается сущность болезни, наука должна была ограничиться профилактическими мерами, в пользование же заболевавших, средствами, указываемыми не какой-нибудь теорией a priori, а аналогией, сходством наличных симптомов с признаками других, известных науке болезней. Из заболевавших умирали более половины. Сначала считали ее заразительной в прямом смысле, то есть сообщающейся непосредственно от больного субъекта здоровому, подобно чуме или оспе. Вследствие такого взгляда еще до появления холеры в Петербурге признано было нужным принимать против нее такие меры, какими
Граф Арсений Андреевич распорядился по-своему, то есть с возможной строгостью. Он оцеплял города; на больших дорогах между губерниями и уездами учреждал караулы, заставы и карантины. По тем, которые старались пробраться мимо них, приказано было стрелять. Между тем холера как бы издевалась над тщетными предосторожностями; совершала благополучно свою «скачку с препятствиями» и, перепрыгивая чрез всякого рода заставы, появлялась внезапно в местах наиболее охраняемых. Тогда только стали смекать, что она действует не таким образом, как другие моровые язвы; что распространение ее обусловливается особыми, мало до сих пор известными обстоятельствами. А между тем такие принятые уже предупредительные средства до крайности стесняли торговлю, сообщения и все сношения и причиняли громадные убытки. Тысячи людей и лошадей, с товарными обозами, были задерживаемы у застав и томились, высиживая карантин, срок которого, сколько помнится, был восемь дней. Такое невыносимое положение было наконец отменено и ограничились предписанием повсеместно мер для встречи холеры в случае ее появления.
Даже и теперь страшно подумать о том волнении, в какое пришла столица при появлении в ней смертоносной эпидемии. Внезапность действия болезни, ее ужасные симптомы и то обстоятельство, что она непосредственно развивалась после дурной пищи или холодного питья, породили мысль, что эпидемии нет и что люди заболевают и умирают вследствие отравления, в чем участвуют доктора и полиция. А как появление холеры в Петербурге пришлось как раз во время первого польского мятежа, то огромное большинство жителей столицы не колебалось эти мнимые отравления приписать и непосредственному действию, а также подкупам поляков. По всему городу разошлись и повторялись нелепые рассказы о том, как поляки ходят ночью по огородам и посыпают овощи ядом; как, незаметно проходя в ворота домов, всыпают яд в стоящие на дворах бочки с водой; как зафрахтованные мятежниками корабли привезли целые грузы мышьяку и всыпали их в Неву, и т. п. Взволнованная чернь, в которой коноводами были мальчики – ученики разных мастерских и фабричные рабочие, расхаживала толпами по улицам и всякого, кто ей казался почему-нибудь «холерщиком», била и истязала нередко до смерти. Учрежденная на Сенной площади холерная больница была разорена, да два или три медика и столько же полицейских убиты. Дело дошло до того, что в течение целых трех суток полиция и доктора прятались и рассвирепевший народ делал, что хотел. Только прибытие государя из Царского Села или из Петергофа и энергичное обращение его к народу, бесновавшемуся на Сенной площади, а вслед за этим прибытие из лагеря войск несколько успокоило город. После этого народ ограничился задерживанием заподозренных им «отравщиков», которых, не доверяя полиции, отводили в ордонансгауз.
Я жил тогда рядом с ордонансгаузом и видел множество несчастных, задержанных Бог весть за что. Я видел, как толпы народа отводили их туда избитых и окровавленных. Таким образом отведено и заарестовано было более 700 человек всякого звания, большею частью иностранцев и людей средних классов. Назначена была под председательством великого князя Михаила Павловича комиссия. Она должна была расследовать все дело и предать суду тех из арестованных, которые оказались бы виновными в возводимых на них преступлениях.
Подобное возбужденное состояние в среде необразованных классов, подозрение в отравлении народа и последствия его, уличные беспорядки, повторились почти во всей Европе во время холеры. В Петербурге это состояние усложнилось и приняло определенную форму от случайного совпадения эпидемии с польским мятежом. Знаменитый медик, гражданский генерал штаб-доктор С.Ф. Гаевский говорил мне, что такое волнение умов и расположение к насилиям, по его мнению, есть одно из отличительных свойств господствующей в холеру ауры (aura), наводящей на массы род временного умопомешательства. Кроме климатических и гигиенических условий, лучшим противодействием этой ауре служит распространенная в народных массах образованность. В подтверждение такого взгляда Гаевский сослался на пример Англии и Швеции, где холера не вызвала беспорядков.
Приведу здесь один известный мне факт, относящийся к изучению сущности эпидемии. Был в Петербурге некто барон Шабо (Chabot), пламенный почитатель доктрины Месмера. Он имел дом на Английской набережной и завел в нем сеансы животного магнетизма. Сам действовал как магнетизер и заручился ясновидящей, которая ему и собиравшимся у него больным и здоровым рассказывала разные чудеса вроде «1001-й ночи». Шабо был дружен с известным медиком (впоследствии
Спрошенная о средствах против болезни, эгерия барона Шабо сказала, что самое действительное «есть употребление внутрь… продукта пищеварения, производимого обыкновенным зайцем». Тут она подробно предписала приемы лекарства. Все это, как важное для человечества открытие, с глубокой верой и торжественностью было передано магнетизером доктору.
Не знаю, почему Арендту понадобилось легенду о холере, рассказанную ясновидящей, иметь написанною по-французски. Он вообще не мастер был писать и потому обратился к моему семейству, с которым он и его жена, парижанка, как и моя, были очень дружны. Он упросил молодую дочь моей жены, Софию (теперь графиню д’O***), хорошо писавшую на материнском языке, изложить рассказ Шабо, говоря, быть может нарочно, что намерен представить его государю. Сделал ли это Арендт, не знаю; но мне известно, что предписанное сомнамбулой эксцентрическое, в фармакопее пропущенное лекарство, он пробовал давать больным и, разумеется, без всякого успеха.
Поражаемый страшным мором народ, несмотря на принятые меры, не переставал волноваться; и это при его невежестве было понятно. Но вот грустный факт: его нелепое убеждение, что «поляки отравляют», разделяли многие из числа образованного и даже ученого класса. Положение поляков в Петербурге было очень грустное: все они были заподозрены. Они перестали бывать в русских домах, заметив, что иные хозяйки, заваривая за общим столом чай, наблюдают за ними и ставят подальше от них сахарницу, сливки и печенья. Полякам небезопасно было ходить по улицам. Народ зорко наблюдал за домами, где жил кто-нибудь из них. Дом, бывший Мижуева, у Семеновского моста, где помещался статс-секретарь царства и где жили министр и почти все чиновники, был предметом особенного надзора со стороны народной толпы; она, казалось, ждала только предлога, чтобы ворваться в дом и разом покончить с «холерщиками». Министр, граф Грабовский, запретил своим чиновникам показываться на улицах иначе как в экипаже. Это продолжалось до тех пор, пока публике не стал известен результат дознаний, производимых следственной комиссией о лицах, заарестованных по подозрению в отравлении народа. Наконец во всех газетах появилось официальное извещение, что из 700 и более задержанных лиц ни у одного не найдено никакого ядовитого или вредного вещества и что между ними не было ни одного поляка.
<…>
В смутное время 1848 года, когда почти весь запад Европы был взволнован революциями, а в Петербурге свирепствовавшая вторая холера еще более омрачила горизонт, заведение Излера много способствовало к противодействию, как дериваттив, мрачному настроению общественной мысли. Эта своего рода заслуга оценена была властью и изобретательный предприниматель был ею поощряем и награждаем различными льготами.
Холера 1848 года в жестокости не уступала той, которая впервые свирепствовала в Петербурге в 1831 году. Вот некоторые замечания, сделанные и проверенные в это вторичное нашествие поветрия. Они быть может не бесполезны будут в числе других данных для определения сущности и образа действий страшной, не вполне еще исследованной болезни.
Во все лето 1848 года не было ни разу громовой грозы и отсюда недостаточный процент озона в массе атмосферного воздуха. То же самое было замечено и в первую холеру.
В военной типографии, заключавшей более ста человек рабочих, все из забракованных солдат по слабосилию, телесным недостаткам или болезненным припадкам; из них ни в первую, ни во вторую холеру не заболел ни один. Но вот какая была обстановка этой громадной печатни, занимавшей, с квартирами чиновников и рабочих, четыре этажа на одном из дворов здания главного штаба. В самом низу единственной лестницы устроен был аппарат для производства осветительного газа. Этот прибор и самый газ издавали очень сильный и очень неприятный запах, продукт разлагаемого каменного угля. Запах этот, наполнявший всю лестницу, в среднем этаже встречал другую, почти равно тяжелую вонь. Там помещалась мочильная типографии, где смачивались водой сотни стоп бумаги, приготовляемой для печати. Она издавала из себя испарения хлора, употребляемого как фабрикат для беления бумажной массы, и испарения эти смешивались с теми, которые исходили из газометра. В самой рабочей печатни слышался сильный запах типографской краски. Комбинация ли этих ароматов или один который-нибудь из них застраховывал от холеры работавших и живших в военной типографии (где печаталась издававшаяся мною в то время газета), вопрос этот пусть решат специалисты.