Ахматова: жизнь
Шрифт:
Словом, роман как роман, в формате начала века, равно как и совместная, вдвоем, поездка в Коктебель, к Максу. «Все путешествие туда, – продолжает Дмитриева, – я помню как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его «Гумми», не любила имени "Николай", – а он меня, как зовут дома, «Лилей» – "имя, похожее на серебристый колокольчик", как говорил он».
Высадившись в Феодосии и предусмотрительно пообедав (у Волошиных, как язвили в Петербурге, принимают радушно, но кормят травой на воде), наняли линейку под парусиновым навесом и добрались до Коктебеля лишь на закате. Максимилиана дома не оказалась. У него был очередной, после вчерашнего шторма, приступ «каменной болезни». Даже не переодевшись, вышли на пляж, и Лиля была сражена. Волошин бродил по пустынному пляжу, показавшемуся ей самым красивым в мире, – в белом полотняном балахоне, на босых ногах – сандалии, борода – колечками, на лбу – тонкий ремешок, концы которого прячутся в золотом буйстве волос. В закатном солнце он был как две капли воды похож на златокудрого Зевса. Ошеломление
Вторую часть этой истории излагать в интерпретации Е.И.Дмитриевой нет никакого смысла: правды там не наскребешь и на два гроша. Елизавета Ивановна, к примеру, старается доказать, что Гумми ни о ком, кроме нее, не думает и не вспоминает, тогда как он ежедневно, с утра пораньше, бегает на почту, не скрывая, что ждет какого-то важного письма. Действительно, уезжая в Коктебель, Николай просил Анну сообщить ему туда о своих планах на лето. Вопреки обыкновению, слегка, видимо, задетая «равнодушием» отставного жениха при их последнем свидании в Киеве, девица Горенко ответила не мешкая. Дескать, после экзаменов на юридических курсах поедет с матерью в Одессу, но у кого они там остановятся, пока не решено. Не получив обещанного уточнения, Николай Степанович в нетерпении пишет ее брату – заметьте, из Коктебеля! В самый разгар тутошних амурных переплетений! Письмо сохранилось: «Есть шанс думать, что я заеду в Лустдорф. Анна Андреевна написала мне в Коктебель, что вы скоро туда переезжаете… Я ответил ей в Киев заказным письмом, но ответа не получаю… Если Анна Андреевна не получила моего письма, не откажите передать ей, что я всегда готов приехать по ее первому приглашению телеграммой или письмом».
И хотя приглашения не последовало, по получении от Андрея телеграммы с адресом Анны, не попрощавшись, по-английски, Николай Степанович исчезает из Коктебеля, чтобы через пару суток оказаться в Лустдорфе.
Спокойно переждав приступ «законного гнева», спокойно же разъяснил: заглянул, мол, ненадолго, потому как уезжает сегодня же вечером. Женится брат, Митя, свадьба – 5 июля. Анна смилостивилась и даже вызвалась проводить непрошеного гостя на железнодорожный вокзал. В трамвайчике он все-таки спросил, без обычного, впрочем, надрыва: уж не любит ли она его, если потащилась по этакой жаре в город. Слегка растерявшись, Анна ответила неожиданно для себя серьезно: не любит, но считает выдающимся человеком. Гумилев расхохотался. Она обиделась и из паровичка не вышла, хоть и обещала поужинать с ним в привокзальном ресторанчике. Николай Степанович, не дожидаясь, пока трамвайчик увезет единственно дорогое ему лицо обратно к самому морю, властно помахал сомлевшему от зноя извозчику. Жест был уверенным, мужским, точным. Машинист дал отходной гудок. Паровичок закряхтел. С натугой завертелись колеса. Заскочивший на ходу франт, по виду приезжий, вертел головой, прикидывая, как бы половчее приклеиться к хорошенькой барышне. А барышня беззвучно шевелила губами: строка была слишком длинной, хотелось сделать короче, короче не получалось:
А, это снова ты! Не отроком влюбленным, Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным…От стихов отвлекала загаданная Николаем очередная загадка. Почему не упомянул об «Аполлоне»? В Одессе с весны разговоры идут: в Петербурге затеяли новый «шикарный» журнал. Сергей Маковский, художественный критик и искусствовед, нашел богатого мецената. Аполлонята всюду держатся кучкой. На вернисажах. Премьерах. В ресторанах. И поглядывают так, как будто говорят граду и миру: отныне парадом искусств будем командовать мы. Молодые. И сильные.
Александр
Эстетическая программа новорожденного «Аполлона» мало заботила литературную Одессу, зато сильно возбуждало выловленное в желтой прессе заявление учредителей: журнал начинается с парадной лестницы. Мы объявляем войну редакционным хижинам и прокуренным шалашам!
Несмотря на свои почти сорок, Александр Митрофанович был живчик. Крепкий, всегда красиво и ровно загорелый, ростом, правда, не вышел. Но в море роста не видно. Выныривая, она кричала: «Федоров, сознайтесь, вы тоже немножечко грек?» «Какой я грек, – хохотал Федоров, подплывая до неприличия близко и делая вид, что хочет утопить ее, – я, мамзель Наяда, до гробовой доски – Митрофаныч!»
Стряхнув его руку, мамзель Наяда, стоя в воде и заглядывая негреку в глаза, подначивала; «Ежели Митрофаныч, так почему же они, ну эти, ваши вчерашние гости, говорили про вас: как молодой бог?» – «А потому, деточка, что в море я и впрямь – молодой бог…»
Почти молодой бог пробовал подкатываться к ней и на суше, но Анна ежилась и от поцелуйчиков уклонялась: на суше от него всегда пахло обедом.
Девица Горенко, характеризуя своего первого взрослого «ухажера», попала в яблочко: по гастрономической части Митрофаныч тоже был почти бог. Вера Николаевна Муромцева, познакомившаяся с Федоровым в апреле 1907 года, так описывает прием, который тот устроил своему знаменитому другу Ивану Бунину на даче за Большим Фонтаном: «Позвали к заставленному всяческими закусками и бутылками столу. Ян, быстро окинув стол глазами, сказал с упреком:
– А красного-то вина нет!
Через пять минут перед ним поставили бутылку Удельного ведомства (то есть извлеченную из царских винных погребов. – А.М.). Он схватил ее и поцеловал. Хозяева были в отличном расположении духа. Александр Митрофанович недавно вернулся из столиц, где удачно устроил свои дела: новый роман печатается в «Современном мире», только что вышла отдельным изданием «Природа» (где выведены одесские художники)… Теперь он, – вообще большой оптимист, возлагал на будущее особенно радужные надежды, собирался, между прочим, совершить новое путешествие. Я никогда не видела такого счастливого человека, как Федоров, – ему все свое казалось самым лучшим и самым прекрасным».
А.М. Федорову посвящено стихотворение пятнадцатилетней Ани Горенко «Над черной бездной я с тобою шла…». Поскольку ни в одном комментарии к нему нет никаких указаний на обстоятельства места, в которых оно возникло, процитирую еще один фрагмент из воспоминаний Веры Николаевны Муромцевой-Буниной. Из него следует, что этот «самый счастливый человек» обожал прогулки при луне и упоминаемая в стихотворении «черная бездна» – всего лишь высокий морской берег.
«– Пойдем посмотрим на море, – предложил Ян.
И когда мы с радостью вышли на воздух, воскликнул:
– Боже, как хорошо! И никогда, никогда, даже в самые счастливые минуты, не можем мы, несчастные писаки, бескорыстно наслаждаться! Вечно нужно запоминать то или другое, чувствовать, что надо извлечь из него какую-то пользу…
Мы… прошли вперед. Немного спустились к морю и очутились около сквозной беседки. Вокруг было так хорошо, что несколько минут мы молчали; ночь была мутная, нежная. Слабый шум моря доносился до нас».
Гумилев не был «несчастным писакой». И в Африку ездил не затем, чтобы извлечь из африканской охоты «какую-то пользу». И Сергей Константинович Маковский, доверив юнцу поэзию и критику «Аполлона», эту разницу между ним и, скажем, Вячеславом Ивановым или Максимилианом Волошиным если и не осознавал, то интуитивно чувствовал. Вот как много лет спустя объяснил он свой неожиданный, удививший литературную общественность обеих столиц выбор: «Я познакомился с Гумилевым 1 января 1909 года на вернисаже петербургской выставки „Салон 1909 года“. Гумилев вернулся перед тем из Парижа – он поступил на романо-германское отделение филологического факультета. Он был в форме: длинном студенческом сюртуке „в талию“, с высоким темно-синим воротником. Подтянутый, гладко причесанный, с пробором, совсем не отвечал он обычному еще тогда типу длинноволосого „студиозуса“. Он был нарядно независим в движениях, в манере подавать руку. С Гумилевым сразу разговорились мы о поэзии и о проекте нового поэтического кружка. Гумилев стал ежедневно заходить ко мне и нравился мне все больше и больше. Нравилась мне его спокойная горделивость, нежелание откровенничать с каждым встречным, чувство достоинства. Мне нравилась его независимость и самоуверенное мужество. Чувствовалась сквозь гумилевскую гордыню необыкновенная его интуиция, быстрота, с какой он схватывал чужую мысль, новое для него разумение, все равно – будь то стилистическая тонкость или научное открытие, о котором он прежде не знал, – тотчас усвоит и обратит в видение упрощенно-яркое и подыщет к нему слова, бьющие в цель без обиняков».