Ахматова: жизнь
Шрифт:
Связано, разумеется, не впрямую. Анна Андреевна с юности, с первых поэтических опытов, умела сливать в одно много-много жизней. Правда, в комментариях к последнему изданию, и не только там, утверждается, что стихи обращены к поэту и критику Николаю Владимировичу Недоброво. Но это предположение решительно не соответствует содержанию. Николай Недоброво никогда не был проповедником аскетизма. Наоборот. И в поэзии, и в быту культивировал идеал эстетически организованного (не на медные деньги) жизненного пространства. Завещать, умирая, он мог многое и разное, но только не «благостность и нищету». К тому же о его смерти Ахматова узнала не летом 1921-го, как сказано в комментарии, а годом ранее. Модильяни же, как выразился его друг Жак Кокто, «позволял себе роскошь быть бедным». Нищета для него была и образом жизни, и линией творческого поведения, и даже философией. Словом, тем богатством, той роскошью, какую и впрямь можно и завещать, и получать по завещанию. Если бы не эта установка, на те деньги, какие художнику регулярно высылали из дома, он
По той же системе (сделать два снимка на одну пластинку) зашифрована и история ее легендарного портрета. В очерке «Амедео Модильяни» она изложена так: «Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, – эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я окантовала их и повесила в моей комнате. Они погибли в царскосельском доме в первые годы революции. Уцелел один, в нем, к сожалению, меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие "ню"». Просьбу художника Ахматова не исполнила – ни один из современников, из тех, что бывали у супругов Гумилевых в их царскосельском доме, даже такие глазастые, как Тэффи и художница Делла-Вос-Кордовская, о знаменитом рисунке (а тем паче рисунках!) не упоминает. По-видимому, Анна Андреевна не удосужилась окантовать и его. Это, кстати, ничуть не удивительно, ведь она была уверена: герой ее парижской авантюры сгинул, как десятки других неудачников. («Мне долго казалось, что я никогда больше о нем ничего не услышу…») И когда ее свекровь Анна Ивановна Гумилева (в начале 1916 г.) продала дом, рисунки остались в отнесенном на чердак сундуке среди прочих бумаг. В том числе и таких реликвий, как письма Блока и Гумилева. В течение пяти лет Ахматова о брошенных бумагах не вспоминала. А вот в самом начале августа 1921-го вдруг собралась и поехала в Царское Село, чтобы эти самые бумаги забрать. И произошло это до смерти Блока, до расстрела Гумилева, однако вскоре после того как Анна Андреевна (в феврале!) была зачислена в издательство «Всемирная литература» в качестве переводчицы с французского, «работающей на дому». По-видимому, именно в эти месяцы ей и попал в руки французский художественный журнал, где было написано, что Модильяни, умерший в январе 1920-го, – художник мирового класса: «Кто-то передал мне номер… Я открыла – фотографии Модильяни… Крестик… Большая статья типа некролога; из нее я узнала, что он – великий художник ХХ века (помнится, что его там сравнивали с Боттичелли)». Рисунки второго Боттичелли стоили того, чтобы попытаться разыскать их в брошенном на произвол судьбы архиве!
Сундука на чердаке не оказалось, а содержимое было разбросано по полу. К счастью, кое-что все-таки нашлось. Письма Блока, которому жить осталось несколько дней. Письма Гумилева, который будет казнен через три недели. И единственный из рисунков Модильяни. (По-видимому, в остальных пятнадцати явственней предчувствовались будущие «ню», что и оценили новые хозяева добротного сундука.) Вот только вряд ли это были те самые «ню», что наделают столько шума, когда на лондонском аукционе появится альбом с рисунками Модильяни, изображавшими юную обнаженную женщину, поразительно похожую на Анну Ахматову. Модильяни был слишком хорошо воспитан, чтобы просить замужнюю даму повесить такое в своей комнате. Наверняка были выбраны промежуточные варианты. Те самые, о которых вскользь упоминает и Ахматова: «…Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц… Говорил: „Les bijoux doivent ^etre sauvages“ [10] и рисовал меня в них». Что же касается самого, с обывательской точки зрения, пикантного, а именно: являются ли страшно похожие на Ахматову ню зарисовками с натуры или созданы в воображении, то лично мне представляется более правдоподобным первый, отвергаемый Ахматовой вариант. Прямых доказательств у меня, естественно, нет, зато косвенное имеется. В 1926 году Павел Николаевич Лукницкий сделал в своем дневнике такую запись: «Пунин… сфотографировал А.А на ковре в ее акробатической позе – когда она ногами касается головы (голая). И получилось очень хорошо, и нельзя говорить о неприличии и т. д.: это – как бронзовая фигурка, как скульптура, это эстетично…» (запись от 22 января 1926 г.).
10
«Побрякушки должны быть дикарскими» (франц.).
Впрочем, даже если в столь «неприличном» виде Анна Андреевна позировала и Модильяни, это еще ни о чем «неприличном» не свидетельствует. В Париже по неписаному, но строго соблюдаемому закону отношения между художником и обнаженной моделью были прежде всего профессиональными. Вот как описывает традиционный бал художников один из русских путешественников, оказавшийся в Париже летом 1911 года: «На этом балу, в этом апофеозе наготы, было все и, в сущности, ничего не было. Бесстыдство было доведено до предела, но оно не волновало толпы, не возбуждало ее. Маскарад остался маскарадом и не стал оргией. Вот почему, когда какой-то иностранец или провинциал слишком увлекся одною из натурщиц, парижские «вавилоняне» поспешили развести их в разные стороны. Это было на моих глазах. Парижане знают точно, что можно и чего нельзя. И улыбающийся и как будто бездействующий полицейский среди голых натурщиц – это символ, красноречивый и убедительный. Как, в сущности, приличен был этот неприличный бал! Что же это? Культура? Моральная дисциплина?» (Чулков Г.И. Годы странствий).
Но все эти события – бал художников, позирование, визиты в мастерскую с охапками красных роз, ранние прогулки в Люксембургском саду и поздние по ночному Монмартру – относятся к лету 1911-го. И следовательно, не имеют касательства к чувствам юной супружеской четы, которую редактор «Аполлона» С.К.Маковский, оказавшийся в одном поезде с возвращавшимися из свадебного путешествия Гумилевыми (в начале июня 1910 года), отпортретировал: «Я встретил молодых… в Париже… На обратном пути… случайно оказались мы в том же международном вагоне… Анна Андреевна… меня сразу заинтересовала, и не только как законная жена Гумилева… весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной… был привлекателен. По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он полюбил ее серьезно и горд ею».
Ставя под сомнение существование переписки (между Ахматовой и Модильяни) в зиму 1910 года, а значит, и выстроенную в легенде хронологию их парижских встреч, я вовсе не утверждаю, что красивый роман выдуман от начала и до конца и что рассказ Анны Андреевны о ссорах с Гумилевым из-за Моди (факт, зафиксированный в книге П.НЛукницкого «Встречи с Анной Ахматовой») – плод женского тщеславия и поэтического воображения. Больше того, не исключаю, что в один из майских вечеров 1910 года, когда интересная незнакомка в интригующем одиночестве [11] прогуливалась по
11
Хотя во время свадебного путешествия молодые всюду появлялись вместе, несколько свободных вечеров у новобрачной А.А.Гумилевой все-таки было. Известно, например, что Гумилев на встречи с французским интеллектуалом Шюзевилем жену не брал, так как Шюзевиль и служил и жил в какой-то иезуитской коллегии, куда женщинам входить запрещалось. Впрочем, если нечто подобное и впрямь случилось, то об этом наверняка тогда же, в десятом, стало известно Гумилеву. У Анны Андреевны имелась странная привычка докладывать мужу о своих женских победах. Лукницкий, к примеру, приводит с ее слов забавный эпизод, на мой взгляд, характерный: «…В 1910 году, на обратном пути из Парижа, в Берлине, А.А. должна была почему-то пересесть в другое купе. Вошла. В купе сидели три немца… Потом два немца легли на верхние полки, а третий на нижнюю – напротив А.А… Говорил ей, что хочет ехать за ней, куда бы она ни поехала, болтал долго, и А.А. стоило большого труда объяснить, что она едет в деревню, к родным, и что за ней нельзя ехать… И этот немец не спал и восемь часов смотрел на нее… Утром А.А. рассказала о нем Николаю Степановичу, и тот вразумительно сказал ей: „На Венеру Милосскую нельзя восемь часов подряд смотреть, а ведь ты не Венера Милосская!..“»
Все-таки вероятнее предположить, что ночных прогулок с Антиноем в 1910 году не было, и не случайно объясняя (в 1926 г.) Павлу Лукницкому причины своих ссор с Гумилевым из-за Модильяни, Ахматова датирует их не 1910-м, а 1911 годом. Дескать, «бедствия» начались только после внезапного ее побега в Париж, хотя ничего предосудительного в ее отношениях с Амедео и в то лето не было. Борис Носик, автор переизданного несколько лет назад документального романа «Анна и Амедео», счел это признание ложным. В сочиненной им истории тайной любви Ахматовой и Модильяни их молодой, упоительно короткий и до сих пор «неразгаданный союз» превращен в драму роковой и все возрастающей страсти. Не спорю: такая история сильно украсила бы обе биографии. Но если бы с Анной Андреевной и впрямь случилось столь романтическое ЧП, она наверняка не стала бы оттягивать свидание с Моди на год, а ринулась бы в Париж уже осенью, сразу же после того как Гумилев (в сентябре 1910 года) уехал на полгода в Африку. Но она не ринулась, а всю зиму моталась меж Петербургом и Киевом – неделя здесь, месяц там. На деньги, истраченные на это малокаботажное кочевье, можно было бы с комфортом объехать четверть Европы. Носик, защищая свою версию, задает поддерживающие ее бытовые вопросы. Кто, мол, оплатил поездку? Кто снял комнату? Да не было бытовых проблем у Ахматовой ни осенью, ни зимой 1910 года! Перед свадьбой Гумилев открыл на ее имя счет в банке на 2000 рублей – сумма по тем временам солидная. Напомним для сопоставления цен – изданный за авторский счет первый сборник жены «Вечер» (тираж 300 экземпляров) обошелся Николаю Степановичу всего в сто рублей. Кроме того, в апреле же, перед отъездом во Францию, Гумилев выдал Анне еще и личный вид на жительство. Следовательно, никаких затруднений и с выездными документами у Ахматовой не было. И комнату незачем было снимать заранее, да еще просить об этом посторонних людей. Интеллигентные и небогатые туристы из России издавна останавливались в скромно-приличных пансионах в районе Монпарнаса. (Крутая, деревянная, винтовая лестница. От нее на каждом этаже – коридоры. Вдоль общего коридора – двери маленьких комнат. При комнате – закуток с умывальником и шкафчиком для одежды.) Адреса таких типовых пансионов и фамилии их хозяек имелись про запас в любой петербургской семье.
Нет уж, позвольте, рассердится дотошный читатель. Если не было, как вы доказываете, ни писем, ни роковой страсти, ни молодого «секса» – то что же тогда было? Прежде чем отвечать на этот вопрос, дополним перечень того, чего не было. Увы, не было даже того, что «сильнее страсти, больше чем любовь», то есть мгновенного, поверх барьеров, творческого взаимопонимания. Модильяни не читает и не понимает по-русски, а художественные вкусы тогдашней Ахматовой не отличаются от среднеинтеллигентских: художники группы «Мир искусства», старые гравюры с изображением аристократических выездов в Булонском лесу… Над такими изысками Амедео, как честно признается Ахматова, «откровенно смеялся». И вряд ли мефистофельский смех Моди не задевал или хотя бы не царапал самолюбие его русской подружки. Слишком уж независимо и вольно разговаривал с судьбой и роком этот нищий принц!
Скрытый вызов был, видимо, и в его обещании показать Анне настоящий Париж. Во всяком случае, В.Я.Виленкин в своей последней работе о Модильяни явно держит в уме ахматовские воспоминания: «Какой же ему нужен был Париж? Легче всего представить себе, какой был ему не нужен или, вернее, от какого он отворачивался с презрительной, отчужденной или саркастической усмешкой: это Париж светский, биржевой, крупноторговый и крупнококоточный – средоточие развлечений и мод, Париж Елисейских полей и Больших бульваров, с ума сводящих витрин, шикарных ресторанов, изысканных литературно-артистических салонов и громких премьер Дягилевского балета. Париж ежегодных Гран-при на ипподроме, новейших автомобильных марок и элегантных кавалькад в Булонском лесу». Конечно, и Анне Андреевне Гумилевой светский Париж не по карману и не по вкусу. Однако ж с одним исключением, для Модильяни принципиальным. Ни одну из громких дягилевских премьер Ахматова в 1911 году не только не пропустила, но и до конца жизни помнила, что была свидетельницей триумфов русского балета. Ничуть не шокировали ее и блестящие кавалькады в Булонском лесу. Как и многие русские туристки, она не устояла перед соблазном прокатиться по прославленному лесу в фиакре (извозчик и лошадь – из XIX века). А как же иначе? Даром, что ли, к белой широкополой шляпе приделано привезенное мужем из Африки страусовое перо? «Перо задело о верх экипажа…»
Словом, в рассуждении изящных искусств почвы для взаимопонимания, а значит, и охоты к размену чувств и мыслей между двадцатидвухлетней Анной (пока еще не Ахматовой) и двадцатишестилетним Амедео (пока еще не совсем Модильяни) практически не было. Даже спустя полвека, имея в своем распоряжении множество искусствоведческих исследований, Анна Андреевна не в состоянии сказать что-нибудь интересное или хотя бы внятное о тех работах, какие видела в его мастерской и на выставке в галерее в 1911 году.