Актриса
Шрифт:
Невидящим взглядом он смотрел на дорогу, не замечая ничего вокруг. Два с половиной года. Иногда, ох и лютые это бывали минуты, он чувствовал, что хорохорится понапрасну и редкие вспышки надежды абсолютно безосновательны, что это всего лишь навязчивая и разрушительная фантазия, за которой он отчаянно пытается скрыть пустоту и убогость своего существования. А иногда — что поступает правильно. Он давно прекратил споры с самим собой. Отчаяние и надежда жили в душе, точно два полюса, Северный и Южный, которые могут существовать лишь одновременно. И душа разрывалась между этими полюсами, не зная ни минуты покоя. Если бы его вдруг попросили
Приехав домой, он в одиночестве ужинал — ужин был накрыт к его приезду. Потом отправился к себе в кабинет. Все те же акварели Тернера на стенах, те же коврики на полу… Он вспомнил, как тут сидела Изобел, как, подняв на него изумрудные свои глазищи и подтрунивая над собой, рассказывала о своем браке с человеком, упорно старавшимся расстаться с жизнью.
Эдуард сел за письменный стол. Отпер тот ящик, где лежал обычный конверт с американским авиапочтовым штемпелем. Этот конверт он получил в день рождения дочери.
Он еще раз достал из конверта фотографию и приложенную к ней коротенькую записку, несколько строк, написанных рукой Мадлен.
На фото была девчушка в сандалиях на босу ногу и голубом платье. С прямыми черными до плеч волосами. Очень серьезные темно-синие глаза были устремлены прямо на него.
Ее фотографировали в саду: сзади виднелся дом. Чуть поодаль стояли две женщины, с гордостью глядя на девочку: одна в светло-коричневой форме Нор-лендского колледжа — это Мадлен, вторая — толстушка с седыми волосами, много старше…
Мадлен писала по-французски: Маленькой Кэт исполнилось два годика, сегодня с ней Касси и я. Рост — два фута восемь дюймов. Вес — тридцать семь фунтов, немного, но она очень быстро растет. Я не успеваю уже запоминать все выученные ею слова, каждый день их все больше. В прошлом месяце мы с Касси насчитали сто девяносто семь, а сейчас даже не знаем сколько. Она знает пять слов по-французски:
«Bonjour», «Bonne nuit», «Merci beaucoup» [16] . Я вяжу ей к дню рождения голубое платьице, это любимый ее цвет. Осталось довязать рукава. Касси ей сшила юбку с замечательной голубой оборкой. Кэт стала лучше спать, у нее завидный аппетит. В феврале она немного простыла, кашляла, но быстро выздоровела…
16
Здравствуйте, спокойной ночи, большое спасибо.
Три слова были тщательно перечеркнуты, потом шло еще несколько строчек:
На фото еще я и Касси, наша экономка, она иногда и готовит. Катарина обожает ее пироги. Она появилась у нас прошлым летом, в июне, как только мы переехали в этот дом. По-моему, мы неплохо с ней ладим.
С бесконечной признательностью и почтением…
Письмо заканчивалось подписью. Поразмыслив, Мадлен решила добавить: Все хорошо.
Эдуард несколько раз вчитывался в эти два слова; долго рассматривал фотографию. Снова вложил в конверт и письмо и карточку, снова отправил их в ящик стола — к старому письму, которое Мадлен послала в тот же день, что и это, только год назад. Он строго наказал писать единожды в год, и она повиновалась
Он совершенно не собирался превращать Мадлен в осведомительницу; по мнению Эдуарда, это было бы попросту бесчестно, а значит, и недопустимо. И, с трудом преодолев неловкость, он вынужден был объяснить это Мадлен. Чтобы ни слова об остальных членах семьи, ни ползвука о том, чем они заняты, что их тревожит, о чем говорят. Он требовал от Мадлен одного: хорошо ухаживать за его дочерью, чтобы она была счастлива и здорова. «И только раз в год, в день ее рождения, я хотел бы получать ее фотографию, небольшую», — рискнул попросить он. Мадлен кивнула; коротенькие записочки, которые говорили ему так много и ничего не говорили, — это ее идея, писать он не просил. Но у него не хватало духу запретить их.
Беседуя с Мадлен, он был краток: только перечень просьб, он всегда бывал немногословен, когда не хотел выдать своих переживаний. Но мысли его мучительно крутились только вокруг того, что он знал и что жаждал узнать. Счастлива ли Катарина? А ее мама — счастлива? Чем занимается? Как проходят ее дни? О чем она думает? О чем говорит? Что чувствует? Любит ли своего мужа? А Катарина? Любит ли она Льюиса Синклера? И как она его называет? Папой?
Да, да, эти вопросы все еще мучили его, эти и тысячи других, и он — о гордыня! — он презирал себя за ревнивое свое любопытство и никому в нем не признавался. Он же сам сделал выбор и теперь изо всех сил старался не сойти с курса.
Все хорошо, он понимал, добрая Мадлен хотела его успокоить. Ну а если бы вместо слова «хорошо» было написано «нехорошо»? Ну да, все плохо, мучительно, ненадежно, девочка страдает… И что тогда? Эдуард устало уронил голову на руки. А ничего. По привычной своей осмотрительности он, конечно же, не мог не предвидеть всякие варианты. И поэтому проконсультировался с юристом, изложив ему предварительно некоторые детали — естественно, не называя имен. Юрист осторожно на него посмотрел, видимо, сочувствуя. Сложив ладони в замочек, сказал:
— Изложенные вами, господин барон, обстоятельства имеют в своде законов вполне четкое толкование. — Помолчав, он уточнил: — Существует термин «предполагаемый отец». В случае, описываемом вами, предполагаемый отец не имеет прав. Равно как и претензий, — мягко добавил он.
— Никаких?
— Никаких, господин барон.
…Эдуард встал. Заперев ящик стола, опустил ключ в карман. Прочь от этого стола, от этого дома… Выведя из гаража одну из своих машин, черный «Астон-Мартин», он целый час на хорошей скорости колесил по парижским улицам. Темнело, он несся в темноту, слушая Бетховена, фортепьянные пьесы «Семь багателей» в исполнении Шнабеля, запись 1938 года. Он очень любил эту запись и часто ставил дома. Музыка, поначалу печальная и нежная, потом становится все более мощной и грозной, пьяняще-радостной, взрывается бурей звуков.
Вернувшись домой, он велел своему слуге Джорджу принести бутылку арманьяка. И вот бутылка принесена, Джордж ушел; Эдуард достал сценарий и снова в него погрузился.
К сценарию фильма, на сей раз именуемого «Эллис», были приложены отзывы литературных и прочих консультантов, подвизавшихся теперь в «Сфере»: кто-то хвалил, кто-то ругал. Эдуард отодвинул их в сторонку и занялся исключительно сценарием. Он был длинный, рассчитанный явно не на традиционные полтора часа; Эдуард читал его два часа, внимательно, делая на полях пометки.