Алая буква (сборник)
Шрифт:
Без сомнения, многие уроженцы Новой Англии – или любой другой страны, вовсе не в этом дело, – проходили мимо, замечали обезьянку и шагали дальше, даже не представляя, насколько точно она отображает их же моральное состояние. Клиффорд, однако, был образцом иной природы. Он по-детски радовался музыке и улыбался движению фигурок. Но при взгляде на длиннохвостого чертенка он был шокирован ужасной мерзостью, как физической, так и моральной, настолько шокирован, что начал плакать; то была слабость, которой тонкие натуры, лишенные мощной, глубокой и трагичной силы иронии, едва ли могут избежать, когда перед их глазами возникают худшие и самые гадкие аспекты жизни.
Улицу Пинчеон иногда оживляли и более внушительные зрелища, которые привлекали больше зрителей. Дрожа от отвращения при мысли о личном
Так было и с Клиффордом. Он содрогнулся, он побледнел, он бросил умоляющий взор на Хепизбу и Фиби, которые стояли рядом с ним у окна. Они не разделяли его эмоций и полагали, что он всего лишь обеспокоен непривычным шумом. В конце концов Клиффорд, дрожа всем телом, поднялся и поставил ногу на подоконник. Еще секунда, и он шагнул бы на ничем не огороженный балкон. В тот миг члены процессии могли увидеть его изможденную фигуру, его седые локоны, развевавшиеся на ветру, подобно их флагам. Одинокое существо, отчужденное от собственной расы, но желающее вновь почувствовать себя человеком, ведомое непреодолимым инстинктом, который завладел всем его существом. Если бы Клиффорд выбрался на балкон, он наверняка прыгнул бы на улицу, ведомый либо ужасом, который часто устремляет жертву к тому, чего она так страшится, либо естественным магнетизмом, который влек его к большому собранию людей. Сложно было сказать. Возможно, оба импульса завладели им одновременно.
Но его компаньонки, перепуганные этим жестом, который явно свидетельствовал о том, что человек не в себе, схватили Клиффорда за одежду и удержали. Хепизба кричала. Фиби, которой все необычное внушало лишь ужас, разразилась рыданиями.
– Клиффорд, Клиффорд! Ты с ума сошел? – воскликнула его сестра.
– Я не знаю, Хепизба, – ответил Клиффорд с долгим вздохом. – Не бойся, все уже кончено… Но если бы я прыгнул и выжил, мне кажется, я стал бы совершенно новым человеком!
Возможно, в некотором смысле Клиффорд был прав. Ему необходим был шок или, возможно, требовалось как можно глубже нырнуть в океан человеческой жизни, утонуть, захлебнуться его безбрежностью, а затем снова всплыть, протрезвевшим и оживленным, восстать в мире самим собой. Возможно, однако, ему требовалось нечто иное, как последнее средство, – смерть!
То же стремление обновить разорванные связующие звенья с человечеством иногда являло себя в более мягкой форме, а однажды приобрело прекрасные черты благодаря вере, лежащей еще глубже подобных стремлений. В происшествии, которое мы сейчас опишем, проявилось трогательное осознание Клиффордом господней любви и заботы – обращенной к этому бедному покинутому человеку, который, из всех смертных, мог быть достоин прощения за то, что осознал себя брошенным, забытым, оставленным на милость врага, наслаждающегося возможностью причинять вред.
То
Клиффорд сидел у окна с Хепизбой, наблюдая за соседями, выходящими на улицу. Все они, какими бы приземленными ни казались в иные дни, преобразились под влиянием воскресенья, и даже сама их одежда – будь то пиджак старика, в тысячный раз почищенный щеткой, или первые куртка и штаны малыша, лишь вчера сшитые матерью, – становилась похожа на одеяния Вознесения. Вперед, с крыльца старого дома, шагнула и Фиби с маленьким зеленым зонтом от солнца и с улыбкой взглянула вверх, вежливо прощаясь с лицами в арочном окне. Она излучала уже знакомые им радость и благочестие, впрочем, как и в любой иной день. Она сама была как молитва, вознесенная знакомым с детства родным языком. Фиби была свежа, и свежим было ее одеяние, словно ни один предмет одежды – ни платье, ни соломенную шляпку, ни косынку, ни белоснежные чулки – она еще ни разу не надевала или же освежила специально ради такого случая, пропитав ароматом роз.
Девушка махнула рукой Клиффорду и Хепизбе и вышла на улицу, как воплощенная вера – теплая, простая, истинная, облеченная плотью, которая могла ходить по земле, и наполненная духом, который способен парить в небесах.
– Хепизба, ты никогда не ходишь в церковь? – спросил Клиффорд, когда Фиби скрылась за углом.
– Нет, – ответила она. – Не бывала разу за много-много лет!
– Если бы я пошел туда, – продолжил он, – я, кажется, снова смог бы молиться, если бы меня окружили иные молящиеся.
Она взглянула в лицо Клиффорда и увидела влагу на его щеках, словно сердце его переполнилось и хлынуло из глаз в радостном стремлении к Богу и мягкой любви к своим человеческим собратьям. Это чувство передалось и Хепизбе. Ей захотелось взять его за руку, пойти и опуститься вместе на колени – вдвоем, так долго отделенным от мира и, как она теперь понимала, столь же отделенным от Бога, – опуститься на колени среди других людей и вновь быть принятыми Богом и людьми.
– Дорогой брат, – искренне сказала она, – пойдемте же! Нам уже не достанется места, где можно было бы преклонить колени, но пойдемте же в какую-нибудь церковь, пусть нам придется стоять позади скамей. Мы бедны и покинуты, нам могут даже отворить дверцу и позволить присесть! [45]
45
Ряды скамей в церкви закрывались дверцами по бокам. (Примеч. пер.)
Затем Хепизба и ее брат подготовились – насколько могли, выбрав лучшие из своих старомодных одежд, которые висели на вешалках или были отложены в сундуки так давно, что пропитались сыростью и запахом заплесневелого прошлого, – подготовились изо всех оставшихся им сил, чтобы отправиться в церковь. Они вместе спустились по лестнице – сухопарая пожелтевшая Хепизба и бледный, изможденный, одряхлевший Клиффорд! Они открыли парадную дверь и переступили порог, ощутив оба в один миг, что стоят, открытые всему миру, и великое жуткое око человечества направленно на них одних! Божье око, похоже, отвернулось от них, не придав сил. Теплый воздух солнечной улицы заставил их задрожать. Их сердца трепетали от одной мысли о том, что придется шагнуть дальше.