Алба, отчинка моя…
Шрифт:
— Мэ-мэ-мэ-эй! Родичи Сынджеров, Котялов, бабка Мэфтуляса, Арги-и-ир!.. Кто-то из наших погиб! Эй, кто здесь? Слышите меня?.. Передайте всем, всем! Ищите погибших… И раненые есть, в поле ищите-е-е!..
Мы с дядей Каранфилом тоже слышали его, как слышим сейчас Прикопа. В тот день, когда началась война, сидели на ступеньках погреба, прятались от шрапнели. Рядом блеяли голодные овцы, запертые в загоне. Какое там пастбище — с самого утра стреляют и стреляют без продыху! Самим не до еды, а уж овцы… И тут еще Ион, сын тети Наталицы, кричит что есть мочи, вцепившись в кузов, а его грузовик дребезжит и мчится,
«Ищите их! Найдите!.. Поля-а-а!..»
Теперь, услыхав эту весть от меня, Прикоп-дуралей разносил ее по дворам — как и я только что повторял Каранфилу слова Иона, моего двоюродного брата. Самого Иона взяли в солдаты несколько дней назад, в пятницу перед нынешним воскресеньем, будь оно неладно. Село наше притулилось к самому Пруту, и вслед за Ионом взяли на границу сыновей Сынджеров, Котялов, сына Мэфтулясы, бадю Аргира, а за ними и другие ушли с винтовками на плече. Теперь вот Прикоп-дурачок носится по селу и тормошит народ:
«На помощь! У нас ме-о-ортвые… у нас ра-а-аненые…» И вчера, и позавчера отходили через село войска. Пылища, шум, в полной неразберихе — обозы, машины, подводы… Горемычная наша сторонушка, говорили мы, бедное наше жнивье — что же с ним сделали, а? Ведь хуже кладбища стало… Уж и поле теперь не поле — вытоптанный ток. И по снопам словно колесом проехались, да это уж и не снопы — мертвые тела под солнцем. Ох, дожили… Ох, до лютой годины дожили…
А как иначе скажешь? Тогда, в сорок первом, так оно и было. С первого же дня навалилась на нас война, сколько пришлось перенести…
…Видим — Прикоп-дурачок носится вприпрыжку по улице, а старуха Мэфтуляса кинулась, как была, простоволосая, за ворота и засеменила от двора ко двору:
«О-о-о-ой, люди добрые, помогите, ох-ох-ооо! Один он у меня остался!.. Помогите его найти!..»
Вот ведь дурные вести до чего доводят!.. Два старших ее сына пропали без вести в сороковом. А когда услышала Прикопа, подумала, что и третьего потеряла, последнего. Но разве поверишь этому? Вот и кричала: «Один у меня остался!»
Десятки лет прошли, и опять я слышу шепоток ковыльного поля, вкрадчивое «тише, тиш-ш-ше…». А почему — «тише»? Что, если бы и тогда мы все молчали? Не закричал бы я, пастушок, при виде мертвого, не мельтешил бы Прикоп со своими воплями, не причитала старушка мать, — узнали бы мы имя того павшего? Ведь клич был страшный:
«Бегите!.. Спасайте своих, э-эй, кто есть из родни Сынджеров, Котялов, бабка Мэфтуляса… Арги-ир!..»
Хотя, если хорошенько подумать, что такое эти слова? Большое дело: крикнул, укатил — и след простыл! И сельчане засомневались: откуда, в самом деле, Иону доподлинно все известно? Может, пустил кто-то слух с перепугу, а тот и растрезвонил — у страха глаза велики. Ведь взяли в армию и сыновей Капрару, а из дома Постолаки сына и зятя, и других еще сколько… И потом, если ищет кто своих родичей, само собой, тем грех не пойти. А другим-то чего в пекло лезть? Ну, кинешься за другими очертя голову, а какой толк там от тебя, с голыми руками, против машин с броней и с пулеметами? Да сам пропадешь ни за понюшку! Вон какая каша заварилась: три дня и три ночи рокочут орудия, свистят снаряды и бухают бомбы…
Не бывало еще в наших краях таких битв, с танками и бомбежками, с самолетами-огнеметами.
Всякое
Что людям оставалось? Поплевав на ладони, перекрестившись, хватали вилы и косы, крушили грабителей топорами — как могли, защищали свой дом, хозяйство, семью… А теперь, пожалуйста, — кружит над головой птица из железа и огнем в тебя плюет. И ведь какой-нибудь час назад та же птица выпустила из своего брюха целый ворох бумажек, будто поземка прошла по двору среди лета. Смотришь, на каждом листке буквы величиной с фасолину: «ПРИШЕЛ ДОЛГОЖДАННЫЙ ЧАС ВАШЕГО ОСВОБОЖДЕНИЯ!» И в том же духе — дальше: «ГРАЖДАНЕ! ВО ИМЯ ГОСПОДА БОГА НАШЕГО И СВЯТОГО КРЕСТА ВЫ СВОБОДНЫ, БРАТЬЯ ПО ВЕРЕ!»
Ах, чтоб тебя!.. Ну куда деваться от такой «свободы»? В овраги, в чащобы, запрятаться поглубже, зарыться головой в палые листья и притаиться, выждать… Думаете, лучше бежать куда кривая вынесет? А железная птица вспорхнет, долбанет тебя в макушку да и освободит на веки вечные… Скажут, бегал тут один… добегался, поминай как звали… И что это за вера такая, что за «братья»? Пришли на твою землю, расположились и тут же норовят тебя самого в землю упечь!..
С улицы доносился плач бабушки Мэфтулясы:
«А-а-а, маленький мо-о-ой, где же о-о-он?..»
Что ты будешь делать, если время такое? Сидишь и ломаешь голову, а ветер налетает и вонзает тебе в уши раскаты взрывов. И первая же мысль: «Что с ним стряслось, с миром?! Ай-яй-яй, вчера еще было все тихо-мирно, и сын дома спал, в постели, а сегодня… Пойди и принеси его убитого, на носилках?» И уже места себе не находишь — неужели, думаешь, на земле тесно стало? Почему людям неймется, нет им покоя в этом мире? Ведь только в последней войне спалило пламенем ее ни много ни мало — полсотни миллионов… Но это было потом, а тогда, на рассвете памятного воскресенья, среди первых услышал я орудийные залпы. И через день увидел первого убитого… А еще через день — холмик и каску. И уж потом вырастали без счету такие же холмики с касками в изголовье. Это — потом, потом… Да, я уже был взрослым, когда исколесил Россию и Польшу, Румынию, и Чехословакию, и Германию, и кладбища из холмиков посещал как гость, которому демонстрируют «ужасы»…
А ковыль все шепчет-лепечет «баюшки-баю»:
— Ш-ш-ша… тихо… молчи… видишь, только мне, траве, ведом мир и беспечность. Собственно, старик, что ты знаешь о смерти? Сегодня… хоть сегодня, старик, хочешь меня послушать? Вот овцы — испокон веков жуют меня… Да, меня, ковыль, — а знают ли хоть что-нибудь о смерти?..
Ну, пристал со своим шелестом-свистом, не отвяжешься…
…В тот день человек лежал, раскинувшись в траве, и по рукам, по лицу сновали муравьи. А овцам — что есть он, что нет, все одно: на миг лишь отпрянули и опять поползли по склону, и опять принялись жевать, жевать…