Алба, отчинка моя…
Шрифт:
Спросите, к чему все эти подробности? Да к тому, что Аргир остался один-одинешенек и жил, кормясь чужой милостью да жалостью — что откуда перепадет. Попасет кому-нибудь гусят за кусок мамалыги, а как пригонит обратно, видит хозяин — одного гусенка не хватает — и добавит к мамалыге в придачу пару тумаков. На другой день, глядишь, пасет у другого крестьянина овец, вернется вечером — все целы, накормлены и напоены, а хозяин орет: «Ты что натворил? Посмотри на шерсть! Загубил овец, цыганье непутевое!» И правда, бедные овцы — клочка шерсти не осталось, чтоб репейник в нем не запутался…
В конце
3
— Кажется, я угадал! Вроде похож он немного на вашего Мишу, нет? — вертелся вокруг и балабонил все тот же благожелатель. — А ну, Котялэ, посмотрите-ка хорошенько… И сложением такой… — И вдруг поперхнулся — Ой, что я говорю… Лицо-то как исковеркано! Его и не узнать, братцы!..
Тут отозвался Георгий Лунгу:
— И куда вы всё спешите, ей-богу… Жил человек, жил, потом смотришь — приказал долго жить. А ты стой и гадай, то ли был он, то ли не был или еще продолжает быть… Надо прежде имя узнать…
— И без имени похороним как миленького! — это из Сынджеров кто-то.
— А я думаю, нельзя без имени хоронить, никак нельзя! Нужно дознаться, кто таков! У всякой твари земной имя есть, как же мы мертвому в этом откажем? И как его земля примет?..
Было лето, стояла жара с дождями, и все живое сгорало в этом пекле, покрывалось землистым, серым налетом. Не приведи бог помереть в такую пору — ищи-свищи охотников могилу копать. Вчера вечером ливень прошел, а сегодня опять зверски печет, под сорок…
— Посмотрите, на виске — вон рана какая! Интересно все-таки, осколок или от пули?
— Хватит болтать, в конце концов! Накройте его и уйдите с богом! — резко одернул мужской голос.
Это средний из Сынджеров, а всего их, как вы знаете, семеро. Говорят, ищут здесь шестого брата, того, что в армию забрали. Где за своего постоять, их водой не разольешь, вот и сейчас все в сборе, как виноградины в грозди — одна к одной. А чтоб поменьше было ахов-охов, накрыли погибшего куском мешковины, — почему бы и простому мешку не стать в поле саваном?..
— Вот что, ребята, пора кончать, — сказал старший Сынджер. — Этак до завтра тут проторчим. Лопаты надо достать, и по-быстрому, как полагается…
— Что, аж на кладбище?
— Какое кладбище — солнце уже заходит, Кто за лопатой сбегает?
— Давайте шевелитесь, стемнеет скоро!
— А-а, где же ты, маленький мо-о-ой…
— Уймись ты, бабка. Ну чего разошлась? — поворачивается к ней старший Сынджер. — Радоваться надо, что не твой сын.
Странные суждения у этих Сынджеров — будто нужна чужая подсказка, чтоб человек радовался…
А тетя Наталица — снова взахлеб о своем сыне:
— А мой Ион, как пошел на войну… «Прощай, мама, говорит. И знай, мама, мертвым буду, а от наших не отстану!» А когда услышала: «У нас мертвые, раненые, по полям ищите!» — забыла, где я, что я, кричу, как не в себе: «Иоане, сыночек, на кого ты меня оставляешь, маму свою!..»
Никто
А женщины снова обступили солдата — подъехала из села бабка Сынджеров, подслеповатая и немощная старушка, в чем только душа держится. Ноги давно ей уже отказали, приходится на телеге возить.
— Кристя! А ну-ка помоги мне слезть, — велит она самому младшему. — Так… так… — Уселась на землю, довольная собой, передохнула. — А теперь, Кристя, слушай меня хорошенько. Подойди к покойному и посмотри… Да как следует посмотри, на лицо, в углу рта, слева, нет ли у него там пореза от бритвы? Ох-х, устала я…
Она самая старшая в роде — вынянчила и поставила на ноги всех Сынджеров. Сейчас за ней, как за судьей, последнее слово — признает убитого своим или нет?
— Когда мать его, покойная моя сноха, родила и стала давать ему грудь… — тем временем стянули с солдата старую мешковину. — Сидит женщина, ждет, что сын… а сын не может сосать… — говорила старушка. — Схватилась мать и ну плакать! Прихожу я, вижу это и говорю: «Что ж ты, дитя мое, не радуешься! Вот родила, и теперь есть для чего жить — теперь и смерть придет, а твоя жизнь уже не оборвется, повьется ниточка…» А она отвечает: «Рада я, мама, видит бог, как рада, да не жилец он у меня, сыночек, не сосет…» Говорю ей: «А ну, красавица, дай-ка ему в рот сиську, я погляжу!» А она: «Даю, говорит, мама, а он не берет, не удержит никак. Видите — не получается у него сосать!» И что вижу, милые вы мои? Так и есть, не получается: язык у мальчишки книзу прирос, лежит во рту, как привязанный. Бегом домой, схватила бритву мужа моего покойного, вернулась и велю снохе: «Держи ребенка!..» Хотела разрезать эту пленку, а то остался бы на всю жизнь шепелявым, куда это годится?
Так говорю и сама бритвой орудую, а сноха по глупости бабьей держит ребятенка за голову, увидела бритву и давай дрожать… А он, дурачок, дернулся — и на тебе, получил: задела бритвой… И рот пошире стал — чтоб хватал побольше! Так шрам и остался…
Я стоял, раскрыв рот от удивления… Была у меня дурная привычка в детстве, как у Прикопа, — будто все умное, что я слышал, через рот влетало… Оказывается, человек, когда родится, не только имя получает, но и какую-то свою отметину? Зачем — чтоб с другими не спутали?.. Сейчас, через много лет, еще на ум приходит: а ведь тогда старая Сынджериха вроде как «лекцию» закатила о долге и назначении матери: мол, рожайте, милые, войны как придут, так и уйдут, а человек вечен…
Не нашли у солдата никаких бритвенных порезов на губах… Зато обнаружилось другое — шрам на груди, у самого сердца, след глубокий и давний. И снова ахают и в затылках чешут… Давайте-ка припомним, кого мы знаем из тех… словом, чтоб пырнули человека ножом в грудь чуть не до смерти?
Вдруг воздух словно раскололся на десятки визгов и воплей:
— А-а-а! Скорей сюда!.. Нас убивают!..
— На помощь!.. Убьет!
— Мама!.. Папа!.. А-а-а!
И знаете, чьи крики? Детские! Казалось, покой и тишь полей пронизаны струнами и по ним прошлись пьяные каблуки — задребезжало в воздухе…