Альбер Саварюс
Шрифт:
Да, ты сказала правду, я приехал в Безансон уже немолодым и в Безансоне постарел еще больше; но, подобно Сиксту V, я вновь помолодею на другой день после избрания. Я буду жить настоящей жизнью, войду в свою сферу. Разве мы не будем тогда на равной ноге? Граф Саварон де Саварюс, став где-нибудь посланником, может, наверное, жениться на княгине Содерини, вдове герцога д'Аргайоло! Победа омолаживает людей, закалившихся благодаря беспрерывной борьбе. О жизнь моя! С какой радостью я выбежал из библиотеки в кабинет, к твоему дорогому портрету и рассказал ему об этом успехе, прежде чем написать тебе о нем! Да, голоса, собранные мною самим и главным викарием, голоса людей, обязанных мне чем-либо, и, наконец, те голоса, которые я буду иметь благодаря этому клиенту, наверняка обеспечивают мое избрание.
Вот
Ты видишь, сегодня я весел, смеюсь; так ободрила меня надежда. И печаль и радость — все исходит от тебя одной. Надежда добиться успеха вновь напомнила мне тот день, когда я увидел тебя впервые, когда моя жизнь стала неразрывно связана с твоею, как земля со светом! Qual pianto [18] эти одиннадцать лет, — ведь сегодня 26-е декабря, годовщина моего приезда в виллу на Констанцском озере. Вот уже одиннадцать лет, как я мучаюсь после короткого счастья, а ты сияешь, подобно звезде, на такой высоте, что человек не может ее достичь…
18
Как жаль (итал.).
Нет, дорогая, не езди в Милан, останься в Бельджирате. Милан пугает меня. Не люблю этой ужасной миланской привычки болтать по целым вечерам в La Scala с дюжиной мужчин, каждый из которых должен сказать тебе какую-нибудь любезность. По-моему, одиночество подобно куску янтаря, внутри которого бабочка сохраняется вечно, в неизменной красоте. Лишь в одиночестве душа и тело женщины остаются чистыми и молодыми. Или ты жалеешь, что не увидишь этих tedeschi? [19]
19
Немцев (итал.).
Когда же скульптор кончит твой бюст? Мне хотелось бы, чтобы ты была у меня, воплощенная и в мраморе, и в красках, и в миниатюре, словом, по-разному, это обманет мое нетерпение. Ожидаю присылки вида Бельджирате в полдень и вида галереи; это все, чего мне не хватает. Я так занят, что сегодня ничего не могу написать тебе. Но это „ничего“ — все. Разве бог не создал мир из ничего? Это „ничего“, это слово, божественные слова: „Люблю тебя!“.
Получил твой дневник. Спасибо за аккуратность! Значит, тебе доставило удовольствие описание нашего знакомства, сделанное в такой форме? Увы, маскируя подробности, я все же боялся тебя оскорбить. У нас совсем не было повестей, а журнал без повести — все равно, что лысая красавица. Не будучи от природы находчивым, я взял единственный поэтический случай, запечатлевшийся в моей душе, единственное приключение, хранящееся в моей памяти, и придал ему форму рассказа; я не переставал думать о тебе, пока писал это единственное литературное произведение, вылившееся не столько из-под пера, сколько из сердца. Позабавило ли тебя превращение сурового Сормано в Джину?
Ты спрашиваешь, как мое здоровье? Гораздо лучше, чем в Париже. Хотя я страшно много работаю, но спокойная обстановка благотворно действует на меня. Дорогой мой ангел, больше всего утомляют и старят муки обманутого тщеславия, вечное возбуждение парижской жизни, борьба соперничающих честолюбий. Спокойствие действует, как бальзам. Если бы ты знала, сколько радости доставило мне твое письмо, твое
Боже мой, как я тебя люблю! Увы, я слишком много вложил и в свою любовь и в свои надежды. Если этот слишком тяжело нагруженный корабль случайно опрокинется, то это будет стоить мне жизни. Вот уже три года, как я не видал тебя, и при мысли о поездке в Бельджирате сердце начинает биться так сильно, что я вынужден останавливаться… Видеть тебя, слышать твой по-детски ласковый голос! Взглянуть на твое лицо, белое, как слоновая кость, такое ослепительное при свечах! Угадывать твои благородные мысли, любоваться твоими пальчиками, касающимися клавиатуры, ловить твою душу в брошенном на меня взгляде, в оттенке голоса, когда ты восклицаешь „Oime!“ или „Alberto!“. Гулять с тобой под цветущими апельсиновыми деревьями, прожить несколько месяцев на лоне этой дивной природы! Вот в чем жизнь! О, какой вздор — вся эта погоня за властью, именем, успехом! Ведь все — в Бельджирате: и поэзия и слава! Мне следовало бы сделаться твоим управляющим или, как предлагал этот добрейший тиран, которого мы никак не можем возненавидеть, жить у вас на правах твоего „чичисбея“, чего, однако, наша пылкая страсть не могла дозволить. Неужели твой герцог — итальянец? По-моему, он сам бог-отец, и вечен, как он! Прощай, мой ангел! Тебе придется простить мне уныние следующих писем за эту веселость, этот луч, кинутый факелом надежды, казавшимся до сих пор блуждающим огоньком».
— Как он любит ее! — воскликнула Розали, уронив письмо, точно оно было непомерно тяжелым. — Писать так через одиннадцать лет!
— Мариэтта, — шепнула Розали служанке на другое утро, — снесите это письмо на почту и скажите Жерому: я узнала все, что мне нужно было знать, пусть он по-прежнему верно служит своему хозяину. Мы исповедаемся в грехах, не упоминая о том, чьи были письма и кому посылались. Я скверно поступила и одна виновата во всем.
— Вы плакали, мадемуазель? — заметила Мариэтта.
— Да, я не хотела бы, чтобы моя мать заметила это, дайте мне холодной воды.
Хотя душу Розали и обуревала страсть, но все же она часто слушалась голоса совести. Тронутая поразительной верностью двух сердец, она ходила в церковь и говорила себе, что ей остается только покориться и щадить счастье двух людей, достойных друг друга, послушных судьбе, всего ждущих только от бога, не позволяя себе греховных поступков и желаний. После этого решения, внушенного чувством справедливости, свойственным ее возрасту, Розали показалось, что она стала как будто лучше, и она даже испытала в глубине души некоторое удовлетворение. Ее воодушевляла мысль, могущая прийти в голову только молодой девушке: принести себя в жертву ради него!