Альбом для марок
Шрифт:
Толюшис – литовец российский, Урбшис – западный. Представил меня Юозас: лучшая рекомендация.
– Я знал всех: Гитлера, Муссолини, Даладье, Чемберлена. Должен сказать, по сравнению с ними Сталин производил хорошее впечатление. Те неврастеники, а Сталин спокойный, уверенный, хлебосольный хозяин за столом. Молотов тоже производил впечатление типичного русского интеллигента – пока не начинал кричать и топать ногами. Он мне ткнул акт о вводе советских войск в Литву – я говорю:
– Я не могу подписать этого без консультации
– Вы привыкли торговать своим народом!
Это Молотов. Я хорошо знал – мы часто встречались по работе – Алексиса Леже. И представления не имел, что это великий Сен-Джон Перс.
…Утром 21 августа 1968 года я, как обычно, спустился на кухню к хозяевам. Они молчали и глядели издалека. В тот день Паланга была обыкновенная.
Назавтра на мужском пляже прикрытые от солнца рубахами вовсю по-русски орали транзисторы. Голос круглосуточно передавал о радиовойне, толпах, пропаже дорожных знаков.
Этот день я провел на пляже с Урбшисом. Он расспрашивал о работе: сам стал переводчиком, перевел на литовский Манон Леско.
Рассказывал:
– В сороковом меня выслали. Маленький городок под Владимиром. Это поразительно, как русские ткачихи хорошо относились к нам с женой. Арестовали меня 22 июня 1941 года. Я провел одиннадцать лет в одиночке и никогда не скучал. Всегда есть что вспомнить. Как я в детстве любил выходить к поездам… Когда Лубянку эвакуировали в Саратов, там было очень скученно. Знаете, неприятно иметь дело с нервными озлобленными людьми. Один раз в мою одиночку поместили армянина, редактора Московской правды. Он обижался, что я ему не доверяю. А как я мог ему доверять: он же коммунист! Вскоре его расстреляли. Как-то открывается дверь – ревизия, начальник тюрьмы и инспектор из Москвы:
– Жалоб нет?
Я совсем размечтался, говорю:
– Что вы, какие жалобы, я тут почти счастлив.
И тут вижу, что он мрачнеет, и понимаю, что нарушил правила игры. Поскорей исправляюсь:
– Голодно здесь.
Он улыбается:
– Все, что вам положено, вы получаете…
Обвинение мне предъявили через одиннадцать лет, в пятьдесят втором году. Вызывает следователь:
– Вы обвиняетесь в пособничестве мировой буржуазии.
– Помилуйте, в каком пособничестве! Я и есть мировая буржуазия…
Когда мы прощались, Урбшис сказал:
– Я вам так благодарен, что мы ни слова весь день не сказали о Чехословакии. Ну подумайте, что мы могли бы сказать друг другу?
1979
жемайчю кальвария
Автобус ахнул: русские сходят в Кальварии!
Палангская Люся привезла нас к родителям.
Мама встречала величественно, на холме. Папа в ограде заходил чортом:
– Гости дорогие! Я – Юозас, по-русски Осип. Фамилия – Даугнорас, значит – много хочу. Я всегда много хочу. Ай, дверь низкая!
Дому лет полтораста, ровные корабельные сосны. Мама
– Я по-русски лучше всех говорю! При царе – два года учился, Николаевская гимназия в Паланге. После войны – шесть лет учился в России. Мне следователь руку сломал, до сих пор мешает. Вон та маслобойка была моя, и поле за речкой мое. Мне не жалко. Я все равно живу лучше всех!
К обеду нежданно, как мы, явился из Салантая сын Витас, продавец рыбного магазина: подвез попутный начальник милиции, который сел вместе с шофером за стол.
Сервизных тарелок-ложек хватило на всех. Первое – холодный борщ с ведром горячей картошки. Второе – мясо и рыба, кто что захочет.
В анекдоте жемайтис выставил на стол все, что было, и пошел в поле работать. Аукштайтиец налил чаю без сахару и занимал разговорами. Занямунец ничего не дал и ничего не сказал.
В Паланге мне говорили, что в здешнем костеле роскошное собрание облачений и утвари, а настоятель приторговывает смуткялисами, резными фигурками святых. Я спросил, как пройти. Папа хмуро показал:
– Сам не пойду. Я с ним давно поругался.
Настоятель был в отъезде. Домоправительница отвела к алтаристу.
Маленький сгорбленный старичок нас благословил.
(Когда мы вернулись, папа радостно об алтаристе:
– Пукис – хорощий человек. Пукис значит Пухов.
– Не хороший, а святой, – поправила Люся.)
Алтарист объяснил:
– Вам надо найти закрастийонаса, – и на бумажке с печатью епархии дрожащей рукой вывел ради нашего безъязычия: “Кур чя гивяна понас закрастийонас? – Где здесь живет господин церковный староста?”
Молодой парнишечка развернулся у дома на мотоцикле, извлек из-за пазухи и шикарным жестом вручил цветастой девке пачку небольших грампластинок.
– Я закрастийонас. Только не понас. Я по-русски могу – только из армии.
Он тут же отвел нас в храм и показал облачения и утварь. Я достал бумажку, он потемнел лицом.
– Деве Марии, – поправился я. Он показал глазами копилку.
Он не сказал, я не спросил: тут хранится кусочек Того Креста.
Маленькие высокие холмы крутой зеленью заслоняют небо. На них дома, в оградах – деревянные кресты метра в три-четыре. Говорят, такие кресты под дождями выдерживают лет пятьдесят – шестьдесят. Каплицы Крестного Пути с большими, в рост человека костёльными изваяниями. Алтарист рассказывал:
– Там, где Христос под крестной ношей, крестьяне решили, что от зубов помогает. За год сгрызают весь крест. На Пасху меняем.
У выхода в поле на столбе в прозрачном пушкинском фонаре – дивный Рупинтоелис, Христос Скорбящий. На поле бабы в цветастых платьях наступают на яркий оранжевый хлеб. И везде – у домов, под холмами, вдоль улиц, на самом шоссе – низенькие каплички с битыми стеклами, и в них – смуткялисы, не допущенная в костелы божественная деревянная готика девятнадцатого века. Чем старее, тем лучше, легкие, растрескавшиеся, редкостной выразительности.