Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
дни: их почти не было со стороны А. А. (с моей очень
много!). Была очень уютная, теплая, проникнутая до
последних мелочей, не обращающая на себя внимания
ласковость хозяина дома, которому хочется, чтобы гость
чувствовал себя в его доме как бы во «внутреннем доме
своем», хозяин которого не всякого просит к себе, но кого
пригласит, тому уж распахивает дверь совсем до конца,
до готовности поделиться последним, включая сюда и
«душу»
деленный, непонятый. Так снеговая гора, питая на теле
своем все растения всех климатических зон (и поднож
ную розу, и приснежный эдельвейс) — вершиной своей,
отделенной туманами, ясно блистает лишь в небо свое —
одинокой вершиной. И подобно тому как вершина —
источник рождения ключей, зеленеющих надгорья, так
ключи, оцветившие нас с А. А. в нашем шахматовском
ж и т ь е , — та же медленная ласковость хозяина: «одиноче
ство» чувствовалось в нем, но оно так грело п р и в е т о м , —
и я его слушал. Оттого-то так мало было между на
ми обычных «литературных» тем, обычных абстрактно-
философских мысленных выявлений, и оттого-то так
часто мы просиживали — «просто», «ни о ч е м » , —
«в Г л а в н о м » , — как говорили мы тогда на нашем языке.
И эта главная нота моего общения с А. А. возника
ла тогда, когда он посиживал передо мной за чаем в своей
белой рубашке и, ласково улыбаясь какой-нибудь безо
бидной болтовне, заведенной мною и часто смешной,
277
аккомпанировал разговору. Как он любил добродушные
шаржи, рисующие В. Я. Брюсова, «великого человека»,
или Г. А. Рачинского в «чине Мельхиседека» 87, рисую
щие С. М. Соловьева крестом в знак его рукоположения
или восклицающего из тучи папиросного дыма на нас
«Урима и Тумина» 88 (знак еврейского первосвящен
ника). А. А. выслушивал мои шаржи на общих знако
мых, сиял глазами, содрогаясь грудью от смеха, и в рас
сеянности покрывал стаканом кружащуюся над вареньем
осу. И это Главное веяло от него на меня, когда он вел
меня в огород и показывал, взяв в руки тяжелый заступ:
«А знаешь, Боря, этот ров копал я всю весну» (ров
вокруг огорода). И мне казалось, что в копании этого рва
и в огородных занятиях А. А. по утрам такое большое-
большое необходимое дело, что от него зависит, быть
может, судьба поэзии Блока, связанная с судьбой всего
будущего. Серьезно же, мне это казалось порой тогда!
И хорошо, что так казалось. И под всем этим поднима
лось опять тонкое, неуловимое веяние его строк: «Молча
свяжем вместе руки, отлетим
зывали, становились как бы братьями. И этот обряд по
братимства происходил непрерывно в те дни в наших
тихих совместных сидениях за чаем, в прогулках, в не
торопливом: «еще успеем наговориться». Мне впослед
ствии, уже как воспоминание о шахматовских днях, на-
веялись строчки: «Пью закатную печаль — красное вино,
знал, забыл, забыть не жаль, все забыл давно»; и далее:
«Говорю тебе одно, а смеюсь в другом» 89. И точно: эти
дни первого моего шахматовского житья отозвались во
мне, да и не во мне лишь только (и в А. А.), как будто
все тяжелое, прежнее, которое «забыть не жаль», кануло
(оно и было, это тяжелое, с которым покончил я в Шах
матове, давшем мне силу в своем покое). И когда я ри
совал перед А. А. свои шуточные и легкие картины
из московской хроники, мне казалось: «Говорю тебе одно,
а смеюсь в другом». Смеялся же я от легкой радости, что
у меня есть такой милый брат и такая добрая сест
ра (да простит мне супруга покойного) и такая хорошая
родственница (да простит мне Александра Андреевна),
что к нам спешит Сережа, которого все мы любим,
с которым мы все вместе (и А. С. тоже) когда-нибудь
«отлетим в лазурь»... А в какую лазурь? Где она? —
В лазурь стези: «Не поймешь синего ока, пока сам не
станешь как стезя» 90.
278
Ну не были ли мы, несмотря на всю сложность вопро
сов, глубинность восприятий, на всю, едва слышимую,
грусть закатной печали наших будущих расхождений
(до ужаса, до невозможности даже выносить факт бытия
друг друга) — ну не были ли мы все же немного деть
ми: мы, мечтающие в то время о подвиге м о н а ш е с т в а , —
А. С. Петровский, живший в посаде в одной комнате
с Флоренским, я — «декадентский ломака», А. А. —
«болезненный мистик» и, наконец, Л. Д. — взрослая, трез
вая замужняя женщина. И да — мы умели еще быть
глупыми детьми, смешными, о, до чего смешными (вот
удивились бы газетные рецензенты нам, и, как знать,
может быть рука их, вооруженная пером, чтобы про
ткнуть нас в фельетоне, опустилась бы, и они вычеркнули
бы не одну злую фразу!). И как хорошо, что мы были
такими. И какое же спасибо за это Шахматову и хозяи
ну нашему, ныне «великому русскому поэту», что он нас
сумел так обласкать. А вот чем? Бывало, встанет,
подойдет, скажет просто свое: «Пойдем, Боря» — немного