Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
В конце 1861 года в Лондон приехал друг Герцена, Бакунин, только что бежавший из Сибири через Америку, и стал работать в «Колоколе». Это тотчас же отразилось на тоне и выборе материала: газета стала красной, пожалуй, даже анархической.
«Личность Бакунина, – говорит Пассек, – была странна и замечательна: умный, начитанный, обладающий даром слова, проникнутый немецкой философией, он иногда был малодушен, как ребенок, которому хочется какого-нибудь дела: если печатать – то прокламации; если действовать, – то все везде поставить вверх дном, ничего не щадить, никогда не задаваться мыслью, что из этого может выйти, – идти напролом».
Герцен любил Бакунина, любил его за его добродушие, беспечность, которые заслужили ему прозвание «большой Лизы», любил в нем, наконец, старобарскую широту натуры. Но он ясно видел, что делать с ним какое-нибудь
«Бакунин, – продолжает Пассек, – часто вредно влиял на Герцена, обыкновенно через Огарева. Он настаивал на своей программе, а эта программа скоро запугала всех и прямо противоречила тому, что раньше говорилось в „Колоколе“.
Польская струнка живее забилась в вольной русской типографии. Сначала Бакунин помещал в «Колоколе» свои статьи, но Герцен находил их крайними, боролся сколько мог и предложил Бакунину говорить с публикой через отдельные брошюры. Но с настойчивостью Бакунина справиться было нелегко и пришлось уступать все больше и больше. Приезжавшие теперь в Лондон русские, заметив «польский» дух, говорили с упреками о заступничестве за повстанцев. Герцен отвечал резко, что гуманность – его девиз, что он всегда будет на стороне слабого, что он не может ценою неправды купить сочувствия соотечественников. Это, разумеется, только подливало масла в огонь.
Как упорно старался удержать Герцен свою газету в прежнем направлении, понимая, что вмешательство в польские события только погубит ее, видно хотя бы из следующего краткого рассказа Тучковой в ее «Воспоминаниях».
«Еще до освобождения крестьян приезжали в Лондон три члена ржонда. Они приезжали затем, чтобы заручиться помощью Герцена. Увидав их, Бакунин начал было говорить о тысячах, которых Герцен и он могут направить, куда хотят. Но, слушая Бакунина, они вопросительно смотрели на Герцена, и тот сказал откровенно, что не располагает никакой материальной силой в России, но что он имеет влияние на некоторое меньшинство своим словом и искренностью. Сначала Герцен убеждал этих господ оставить все замыслы восстания, говоря, что не будет пользы: Россия-де сильна, Польше с ней не тягаться. Россия идет путем постепенного прогресса, пользуйтесь тем, что она выработает. Ваше восстание ни к чему не приведет, только замедлит или даже повернет вспять ход развития России, а стало быть, и вашего. Передайте ржонду мои слова. В чем же может состоять сближение между нами? – продолжал Герцен. Жалея Польшу, мы не можем сочувствовать ее аристократическому направлению; освободите крестьян с землею, и у нас будет почва для сближения. Но посланные ржонда молчали или уклончиво говорили, что освобождение крестьян еще не подготовлено в Польше. Тогда Герцен возразил, что в таком случае не только русские не будут им сочувствовать, но что и польские крестьяне поймут, что им не за что подвергаться опасности, и примкнут в конце концов к русскому правительству, что позже и произошло в действительности. Так посланники и уехали обратно, не получив от Герцена никаких обещаний».
Но с одной стороны настойчивость друзей, с другой – дикие завывания охранителей заставили Герцена вмешаться, поставить на карту все и проиграть. Вскоре Бакунин совершенно погубил дело, задумав вооруженное нападение на Россию.
«Польское восстание не было еще подавлено, и Бакунин решился принять в нем участие. Это было необходимое последствие всей его многолетней пропаганды в пользу Польши. Хотя последний был в высшей степени образован, начитан, обладал большими познаниями и блестящим, находчивым умом, великолепным даром слова, но при всем том в нем была детская черта – слабость: жажда революционной деятельности во что бы то ни стало. В то время поляки везде искали возбудить к себе сочувствие. Наконец они набрали в Лондоне человек восемьдесят волонтеров из эмигрантов всех наций и наняли пароход, который должен был их высадить (не помню где), откуда волонтеры прошли бы в Польшу. Странно было то обстоятельство, что Ж., представитель ржонда в Лондоне, и польские эмигранты обратились
В бесполезной борьбе с разъяренной стихией общественного мнения погибла и деятельность Герцена. Две-три статьи о варшавских событиях – и он заслужил титул анархиста и изменника отечеству. Живая работа опять оборвалась, и уже навсегда. Оставалось одно: вспоминать о прошлом, еще раз переживать то, что когда-то так волновало и мучило, что являлось теперь в памяти преломленным, проходя сквозь призму творческого воображения. Жизнь превратилась теперь в прогулку по кладбищу, усеянному дорогими могилами надежд, упований, людей. Среди этих могил была одна, самая дорогая, самая грустная, и к ней все чаще и чаще стал обращаться Герцен. Кладбище навевало мысль о смерти скорой и неизбежной; дорогая могила – могила любимой жены – робко шептала о чем-то другом, не давая отчаянию совершенно заполонить измученную душу…
Глава XI. Последние годы
По окончании польского восстания, в 1864 году, Герцен оставил Лондон и вместе со своим семейством и Огаревыми поселился в Женеве. Туда же он перевел и свою типографию. В Женеве он жил постоянно вплоть до 1866 года.
Это были для него тяжелые годы. «Колокол» продолжал выходить, но ясно было, что его влияние – в прошлом: одни считали его слишком умеренным, другие – чересчур красным. В России наступала новая эпоха, начиналась реакция, а вместе с этим партией движения, вышедшей из массы общества, создавались кружки с исключительными целями и исключительной проповедью.
В Женеву то и дело наезжали молодые эмигранты, но между ними и Герценом было слишком мало общего не только для того, чтобы столковаться, но даже и для того, чтобы просто разговаривать!
Воспоминание об этой молодой эмиграции осталось очень тяжелым для Герцена. Он говорил о ней не иначе, как с раздражением и даже отвращением. На Герцена и Огарева эмигранты смотрели как на отсталых инвалидов, как на прошедшее. Мало-помалу они приняли покровительственный тон и стали поучать стариков, упрекать их за барство, за комфорт, за спокойную жизнь и дошли наконец до того, что обвинили их в присвоении чужих денег!
«Я не бросаю камнем в молодое поколение, – говорит Герцен, – но эти представители были представителями крайности, временный тип, переходная форма, болезнь, развившаяся из застоя… Самые простые отношения с ними были затруднительны. У них не было ни воспитания, ни научной подготовки. Конечно, все это по необходимости должно было переработаться и перемениться; жаль только, что подготовленная почва была слишком проросшею плевелами».
Но оправдывал ли Герцен «накипь брожения» или обвинял ее, ему жилось от этого не легче.
В Женеве опять стало душно, невыносимо, и под старость опять начались для Герцена годы странствований, беспокойных скитаний и тоски бездействия. Столкновения с женевской эмиграцией продолжались; Герцен сердился и жаловался; но зачем нам подымать старую пыль? Интереснее литературные предприятия Герцена. Пера он не выпускал до самой смерти; оно, как неизменный друг, не раздражало, не могло предать. В эти последние годы «Колокол» перестал выходить, потом опять был возобновлен, издавалась «Полярная звезда», готовилось полное собрание сочинений. Обо всем этом упоминается в письмах.