Александр и Любовь
Шрифт:
И в этом тяжелейшем июле у Блока вдруг снова идут стихи.
И какие: «За гробом», «Мэри», «Друзья», «Поэты», «Она как прежде захотела», «О доблестях, о подвигах, о славе», которое было доработано позже, в декабре.
В окончательной его редакции - строки:
Ты отдала свою судьбу другому, И я забыл прекрасное лицо.Всё. Прекрасное лицо забыто. Навсегда. Богочеловеческое и сверхчеловеческое отошло, осталось обычное людское. Последнее его письмо уже не застало Любу в Боржоме. 4-го она выехала оттуда, 9-го была в Петербурге. Блок, наконец, узнал то, что должен бы был понять еще
И целую неделю после этого - неслыханное дело!
– он не писал матери.
Казалось бы: чего еще не хватало для испытания этого союза на прочность? Не хватало самой малости - байстрюка. Он появляется в списке действующих лиц очень своевременно.
Наши герои только-только приготовились становиться предсказуемыми. И даже мы вроде бы начали привыкать к тому, что Блок - обычный самовлюбленный (теперь уже просто отовсюду слышится его очередное «себастьяновское» «Что ж»), самонадеянный (их последняя встреча, конечно же, лишь укрепила Александра Александровича в уверенности, что Люба - его Дианка) лентяй (по-прежнему не хочет сам и пальцем шевельнуть, судьба обязана нести семейные блага на блюдечке с известного цвета каемочкой). Едва оформился в нашем сознании и образ новой Любы - Любы, обретшей благодаря папиному наследству определенную личностную самостоятельность. Едва нам стало мерещиться, что все последующие перипетии в этой семейной драме уже прогнозируются, как вдруг Всевышний выкатил из кустов проверенный-перепроверенный рояль.
Дитя, притаившееся в Любиной утробе, снова перепутало все карты. Нежданный чужой ребенок - вот увеличительное стекло, через которое хитроумный заоблачный драматург предлагает нам рассмотреть неровности стыка этих двух судеб. Эти неровности казались уже утратившими свое значение. Эти поверхности казались уже идеально отшлифовавшимися, и вдруг - такой заусенец! Склеится ли теперь?..
История подсказывает: склеилось. Но какой ценой?
Митька
Блок был поставлен перед фактом. 20-го они уехали в Шахматово. Как сложились для них эти одиннадцать дней? Кое-что находим у Веригиной: «Любовь Дмитриевна. возвратилась в Петербург в состоянии предельного отчаяния. Она решила избавиться от верной катастрофы, которую предчувствовала, но мать и сестра все еще не вернулись из-за границы, и опять никого не было, кто бы помог, посоветовал.»
В набросках воспоминаний Л. Д. есть признания в том, что ничего она так не боялась, как деторождения и материнства: затяжелев-де, испугалась, решила избавиться от ребенка, но поверила вздорному совету и, когда вернулась домой, предпринимать что-то было уже поздно. Пришлось признаваться до конца.
«И я горько плакала, знала - это будет верная смерть». Реакция Блока - дословно: «Пусть будет ребенок. Раз у нас нет, он будет наш общий».
«И Люба смирилась», - констатирует Веригина. В связи с чем мы вынуждены полагать, что ее любимая Л. Д. всего-то -согласилась идти навстречу испытанию токмо из уважения к решению мужа. Что ж, пусть так.
Александре Андреевне об этом решении Блока написала Люба. Из письма следует, что он запретил ей «говорить о всем горьком» даже Анне Ивановне. И, стало быть, «пусть знают, кто знает».
Формально круг посвященных в тайну происхождения ребенка был невелик: они сами, Бекетовы, Веригина, да еще Е. Иванов. Этот ласковый теленок необыкновенно близок не только Блоку и Любе (с Любой-то у него, между прочим, даже что-то вроде романчика успело состояться), но и матери поэта.
В ноябре Александра Андреевна пишет ему - уже из Ревеля: «Я все-таки рада, что Люба сама с Вами говорила. Ведь она теперь очевидна. Это будет их ребенок, Саши и Любы. Саша так решил. . Разве это не хорошо?» Да отчего же не хорошо? Хорошо, конечно.
И - 24 декабря: «Милая, пишу Вам в сочельник. Елка стоит, большая, мы не зажигаем ее в этом году: так - деревом. И гиацинты Саша принес мне и пошел погулять. Сижу и шью. Все хорошо, слава богу».
Сам же Блок оценивает происходящее в не столь радужных тонах. Вот его дневниковая запись первого дня 1909-го: «Новый год встретили вдвоем - тихо, ясно и печально. За несколько часов - прекрасные и несчастные люди в пивной». Пьет Блок. Пьет.
Все эти месяцы ему неуютно дома.
От этого неуюта он даже вступил в октябре в обновленное Религиозно-философское общество Мережковских. Выступает там с докладами: «Россия и интеллигенция», «Стихия и культура». Тамошняя молодежь в восторге от Блока. В его окружении появляются какие-то курсистки-бестужевки. Одна из них - «очень глубокая и мрачная» приперлась как-то к Блокам домой и сидела там до поздней ночи - выясняла у поэта стреляться ей или нет.
Тогда же Блок знакомится с некой Зоей Зверевой, с которой они встречались и переписывались потом много лет. «Значительная и живая» (в отличие, надо понимать, от беременной жены), она приглашена на чтение «Песни судьбы». По ее совету Блок читает драму на Бестужевских курсах, выслушивает и выполняет ее советы и пожелания. Участвует с ее подачи в литературных вечерах и концертах на благо каторжан, ссыльных и иных политзаключенных.
В ноябре Блок набросает план новой драмы.
Пробежимся-ка и по нему вкратце. Герой - писатель. Он «ждет жену, которая писала веселые письма и перестала». Далее: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим». Образ героя - сложный, исполненный противоречий. На людях он «гордый и властный», окруженный «таинственной славой женской любви». Наедине с собой - «бесприютный, сгорбленный, усталый, во всем отчаявшийся». Он, «кого слушают и кому верят, - большую часть своей жизни не знает ничего. Только надеется на какую-то Россию, на какие-то вселенские страсти; и сам изменяет каждый день и России и страстям».
Драма угасла на стадии замысла. И слава, может быть, богу. С нас вполне достаточно ярких образов одного ее плана. Последняя строка которого суть всех тревог: «А ребенок растет.».
В январе, вскоре после тихого и печального «нового года вдвоем» Блок устроит непростительно вызывающую сцену на квартире у Сологуба. Посреди ночи - после вечера плясок, чтения стихов и прочая-прочая - примется буквально тащить ту самую Щеголеву в переднюю - «Я поеду провожать Вас» - «Но я остаюсь здесь» - «Нет, вы должны, я прошу вас, ну я прошу вас» - «Нельзя мне, нельзя.». Даже деликатный Федор Кузьмич будет вынужден выговорить гостям: «Александр Александрович, подумайте о Любови Дмитриевне, Валентина Андреевна, подумайте о Павле Елисеевиче!» (муж Щеголевой в это время сидел в Крестах). И каких бы ласковостей ни писала Любовь Дмитриевна своей возлюбленной свекрови, у нее тянулись «томительные месяцы ожидания». Она затаилась, ушла в покорность судьбе. Терзалась дурными предчувствиями, горько оплакивала «гибель своей красоты» (а ей всегда было свойственно гипертрофированное представление о собственной наружности). Ей казалось, что она брошена. Мать и сестра - в Париже, Александра Андреевна - и та бы сейчас за свою сошла, а - в Ревеле. Блок по ее словам «очень пил в эту зиму и совершенно не считался с ее состоянием». Вероятно - мерещилось. Блок думал о ней и ее судьбе непрестанно.