Александр Первый
Шрифт:
— Ну, входи же, входи, раздевайся. Ты очень кстати: я уж хотел посылать за тобою. Знакомы, господа? Князь Валерьян Михайлович Голицын…
— Как же, у Юшневского встречались, — ответил Барятинский, снимая шапку, шубу, шарф и валенки, — все запушенное снегом так, что в самом деле похоже было на привидение.
Барятинский был красавец несколько восточного облика; человек светский, адъютант главнокомандующего, графа Витгенштейна, поэт, математик, философ-безбожник и республиканец отъявленный; очень добрый и не очень умный, Пестелю был предан так, что если бы
— Что это вы, господа, в темноте сидите? — удивился он.
— Да вот лампа потухла, а денщик спит, — не разбудишь. Тут где-то свеча, посмотри, — сказал Пестель.
Барятинский отыскал свечу на столе, вышел в переднюю и осторожно, так, чтобы не будить храпевшего Савенко, зажег свечу о теплившийся в углу ночник.
— Господа, важные новости! — начал он, вернувшись в кабинет. Вообще заикался (его так и прозвали Заика, Le B`egue), a теперь особенно, должно быть, от волнения. Долго не мог выговорить, наконец, произнес: — скончался… государь скончался…
— Что ты говоришь? Не может быть! — воскликнул Пестель с тем удивлением, которое всегда рождает в людях внезапная весть о смерти.
— Государь скончался? — все еще не верил и удивлялся он. — Да правда ли? Откуда ты знаешь?
— Вчера, в девять часов вечера, в штабе получено известие с курьером из Таганрога от генерала Дибича.
— Странно, странно! — сказал Пестель тихо и как будто задумчиво. — Мы тут только что о нем, — и вдруг… Уж не аллегория ли тоже, Голицын, а?
Голицын ничего не ответил, побледнел и закрыл лицо руками.
Наконец-то вспомнил он то, что хотел и не мог вспомнить.
Дача Нарышкиных по Петергофской дороге; ясное утро; тишина, какая бывает только раннею весною на пустынных дачах; щебет птиц, скрежет граблей, далекий-далекий топор, — должно быть, рыбак чинит лодку на взморье. Уютная комнатка — «настоящее гнездышко любви, nid d’amour для моей бледненькой, бедненькой девочки», — как говорила Марья Антоновна. Открыта дверь на балкон; запах весеннего утра, березовых почек, смешанный с душным запахом лекарств. Он стоит перед Софьей на коленях; она наклонилась и шепчет ему на ухо:
«Намедни-то что мне приснилось. Будто мы входим с тобой в эту самую комнату, а у меня на постели кто-то лежит, лица не видать, с головой покрыт, как мертвец саваном. А у тебя в руках будто нож, убить хочешь того на постели, крадешься. А я думаю: что, если мертв? — живых убивать можно, — но как же мертвого? Крикнуть хочу, а голоса нет, только не пускаю тебя, держу за руку. А ты рассердился, оттолкнул меня, бросился, ударил ножом… саван упал… Тут мы и увидели, кто это…»
— Убить мертвого, убить мертвого! — прошептал Голицын, очнулся, медленно-медленно поднял руку, — она была тяжела, как во сне, — и перекрестился.
Барятинский, в волнении, бегая по комнате и заикаясь отчаянно, рассказывал.
Еще накануне жиды в Тульчине, на базаре, говорили о кончине государя. Никто им не верил, но что происходит что-то неладное, чувствовали все, потому что не было
— Такого случая и в пятьдесят лет не дождемся, — заключил Барятинский: — если и его потеряем, то подлецами будем!
— Вы что думаете, Голицын? — спросил Пестель.
— Думаю, что всегда думал: начинать надо.
— Ну, что ж, с Богом! Начинать, так начинать! — проговорил Пестель и улыбнулся; лицо его, как всегда, от улыбки помолодело, похорошело удивительно.
И, взглянув на него, Голицын почувствовал, что неимоверная тяжесть, которая давила его все эти месяцы, вдруг упала с души.
Принялись обсуждать план действий. Решили так: Пестель с Барятинским едут в Тульчин, чтобы приготовить членов тамошней Управы; Голицын — в Петербург, чтобы постараться соединить Северных с Южными, что теперь нужнее, чем когда-либо. Пестель был уверен, что в Петербурге начнется.
— Вы, господа, там начинайте, а мы здесь: когда в Тульчине караулы займет Вятский полк, арестуем главную квартиру, начальника штаба и главнокомандующего, — этим и начнем…
— Мятежные войска пойдут сначала на Киев, потом на Москву и Петербург. С первыми успехами восстания Синод и Сенат, если не подчинятся добровольно, принуждены будут силою издать два манифеста: первый — от Синода, с присягой временному верховному правлению из директоров Тайного Общества; второй — от Сената, с объявлением будущей республики.
Проговорили всю ночь до утра. К утру вьюга затихла; солнце встало ясное. Замерзшие окна поголубели, порозовели; солнце заиграло в них, — и вспомнилось Голицыну, как на сходке у Рылеева, слушая Пестеля, он сравнивал мысли его с ледяными кристаллами, горящими лунным огнем: не загорятся ли они теперь уже не мертвым, лунным, а живым огнем, солнечным?
В передней денщик завозился: топил печку и ставил самовар.
— Хотите чаю? — предложил Пестель.
— Шампанского бы выпить на радостях, — сказал Барятинский. — Эй, Савенко, сбегай, братец, отыщи у меня в возке кулек с бутылками.
Савенко принес две бутылки. Откупорили, налили. Барятинский хотел произнести тост.
— За во-во… — начал заикаться; хотел сказать: «за вольность».
— Не надо, — остановил его Голицын: — все равно, не сумеем сказать, так лучше выпьемте молча…
— Да, молча, молча! — согласился Пестель.
Подняли бокалы и сдвинули молча.
Когда выпили, Голицын почувствовал, что без вина были пьяны еще давеча, когда говорили о предстоящих действиях; не потому ли говорили о них с такою легкостью, что пьяному и море по колена? «Ну, что ж, пусть, — подумал он, — в вине — правда, и в нашем вине — правда вечная…»