Александр Первый
Шрифт:
— Кто?
— Голицын.
— Что вы, отец? Я князя Александра Николаевича знаю, вот уже тридцать лет: вместе росли; люблю, как родного. Да если он, то и я…
— И ты, и ты, государь благочестивейший, помазанник Божий, сам себе, по неведению, изрываешь ров погибели. Если не покаешься, будешь и ты в сетях дьявольских!..
Вскочил и, весь дрожа, как лист, глядя на него горящими глазами, закричал неистово:
— С нами Бог! Господь сил с нами! Что сделает мне человек? Ты, царь, можешь все: наступишь на меня, яко путник на мравия, — и нет меня… Казни же, убей, возьми душу мою! Ничего не боюсь! На всех врагов
В поднятой руке его что-то блеснуло, как нож: то был крест.
Государь тоже встал и невольно отступил. «Сумасшедший!» — промелькнуло в голове его.
— Да воскреснет Бог и да расточатся врази его! Яко тает воск перед лицом огня, да исчезнут! — потрясал Фотий крестом, как ножом. — Если и ты, царь, не послушаешь, одно осталось: взять в одну руку Евангелие, в другую — крест и на площадь пойти, возгласить в народ: «Православные, ратуйте!» И вся Россия узнает… Многие вступятся… Революция, так революция! С нами Бог! Господь сил с нами! Пошли, Боже, громы твои, блесни молнией и разжени врагов! О, Господи, спаси же! О, Господи, поспеши же!..
С воплем, ломая руки, упал к ногам государя; трясся весь, как в припадке.
— Встаньте же, встаньте, прошу вас, не надо… — старался его поднять государь.
Но Фотий не вставал, ухватившись за него руками судорожно, как утопающий.
— Спаси, защити, помилуй, царь мой, Богом данный, возлюбленный! Я тебе верный слуга, яко Богу… Хочешь, все скажу, все?.. Как план революции вдруг уничтожить тихо и счастливо?
И опять зашептал ему на ухо:
— Было мне от Господа видение: шли мы втроем по воде, яко по суху, — я, ты и он…
— Кто он? — с каким-то суеверным страхом спросил государь.
— Граф Аракчеев, — ответил Фотий. — Граф Аракчеев — столп отечества, муж преизящнейший. Яко Георгий Победоносец явится; верен, правдив, церковь Божию истинно любит; ему можно все поверить — все сделает… И я с ним. Я, ты и он. Вместе втроем, по воде, яко по суху… Государь батюшка, ваше величество, в двенадцатом году победил ты Наполеона телесного; самого же Антихриста — Наполеона духовного, победить можешь ныне в три минуты одною чертою пера! Только указ подпиши: Общество Библейское закрыть, Голицына удалить, министерство духовных дел упразднить, — и в три минуты, в три минуты одною чертою пера уничтожишь всю революцию!..
Встал, но не удержался на ногах и в изнеможении, почти в беспамятстве, упал на стул; рыжие волосы прилипли к потному лбу; смотрел в одну точку бессмысленно, как будто ничего не видел и не сознавал, где он, что с ним. Синева проступила еще больше сквозь трупную бледность лица; кончик носа заострился, как у мертвого.
«Сумасшедший? — думал Александр. — Почему сумасшедший? Потому ли, что красно говорить не умеет, — не царедворец в рясе, а простой мужик, неученый, немудрый, как те галилейские рыбари, коих избрал Господь, [18] дабы пристыдить мудрых века сего? И не все ли почти правда, что он говорит? Не в Голицыне же дело. А что сам я служил духу своеволия безбожного, духу революции сатанинскому и теперь еще, быть может, служу, по неведению, — разве не так? И откуда он знает, как будто прочел в сердце моем? Полно, уж не он ли муж Господень в духе и силе, для моего спасения посланный?..»
18
Апостолы
Фотий очнулся, зашевелился и с трудом, через силу, встал на ноги: должно быть, понял, наконец, что нельзя сидеть, когда царь стоит; понял также, что беседа кончена. Торопливо достал откуда-то забытый листок, приложил к остальной пачке на столе государевом. И опять что-то было детское, жалкое в этом движении, отчего государь еще сильнее почувствовал, что обидел его.
— Отец Фотий, — проговорил он, взяв его за руку, — обещаю вам обо всем, что вы мне сказали, подумать и, верьте, все, что могу, сделаю… А если что не так сказал, — простите, Бога ради, и помолитесь за меня, прошу вас, очень прошу…
Как это часто с ним бывало, умилился и растрогался от собственных слов.
Медленным движением, морщась от боли в ноге, — но чем больнее, тем приятнее, — опустился на колени перед Фотием; красоту смиренного величия своего тоже почувствовал, как будто увидел себя в зеркале, — и еще больше растрогался; что-то подступило к горлу, защекотало привычно-сладостно.
Вот кому исповедаться во всем, сказать все, как Самому Христу Господню, — самое страшное, тайное, — об этой вечной муке своей, — о пролитой крови отца: уж если он простит, разрешит на земле, то будет разрешено и на небе.
И, о красоте не думая, почти не сознавая, что делает, государь поклонился в ноги Фотию.
Упоительней, чем запах мускуса от черных кружев баронессы Крюденер, был запах дегтя от мужичьих сапог. И так легко стало, как будто кровавая тяжесть венца, которая всю жизнь давила его, вдруг спала на одно мгновение.
Радость засверкала в глазах Фотия, и он положил руки на голову царя, как на свою добычу.
— Благослови тебя, Господи!
Потом наклонился и еще раз шепнул ему на ухо:
— Помни же, помни, помни: вместе втроем — я, ты и он!
Уходя в одну дверь, Фотий увидел в другой, чуть-чуть приотворенной, глаз Аракчеева: он подслушивал и подглядывал.
Когда Фотий ушел, дверь приотворилась шире, и Аракчеев, не входя, просунул голову.
— Алексей Андреич, ты? — позвал государь тем осторожным голосом, которым говорил с ним одним: так любящий говорит с тяжелобольным любимым другом. — Войди.
Аракчеев вошел.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Давняя вражда двух царских любимцев, Аракчеева и Голицына, в последнее время так усилилась, что самому государю от них житья не стало. Надо было сделать выбор и кем-нибудь из двух пожертвовать. Но в обоих нуждался он одинаково: в Аракчееве для дел земных, в Голицыне — для дел небесных.
Голицын обратил государя в христианство: вместе молились, вместе читали Писание, вместе издавали сочинения мистиков, устраивали Библейское Общество и Священный Союз, мечтали о Царствии Божием на земле, как на небе. А без Аракчеева, как без рук и без ног, — пошевелиться нельзя.
И хуже всего было то, что Аракчеев, как подозревал государь, вступил в заговор против Голицына с митрополитом Серафимом и Фотием. Голицына все духовенство ненавидело, но скрывало ненависть, покорялось и терпело молча. Когда же явился Фотий, то осмелело и взбунтовалось.