Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012
Шрифт:
Если бы не твердость в решающие моменты и не готовность к неотвратимому возмездию (никто не забыт и ничто не забыто), государство евреев давно прекратило бы свое существование, точнее будет сказать, что его существование даже не началось бы. А так — я вижу, как в Иерусалиме и в других городах евреи и арабы ежедневно проходят мимо друг друга, явно не испытывая взаимной симпатии, но не испытывая и страха. Нет того липкого подобострастия, которое постоянно ощущаешь, например, в парижском метро, где те же арабы чувствуют свое неоспоримое превосходство. В Израиле точки над «i» расставлены, и жизнь ежедневно подтверждает правоту такого подхода. Ситуация, безусловно, далека от дружелюбия, но она, по крайней мере, является проясненной, и никакие иллюзии не замутняют трезвого взгляда. Положение в Европе, на мой взгляд, в каком-то смысле хуже, там преобладает иллюзия, что трусоватое подобострастие по отношению к «новым людям», к тем, кто пришел последним, будет зачтено за дружелюбие, — увы, и опыт это показывает, подобные надежды совершенно беспочвенны, ибо взаимоотношения равных никогда не выстраиваются таким способом. Кстати, вооруженная сила в самом прямом значении этого слова представляет собой не совокупность ядерных зарядов, размещенных где-то в далеких шахтах, и не бронетанковые колонны, идущие по пустыне (все это во вторую очередь); вооруженная сила характеризуется скоростью преобразования беспечно идущих граждан в воинов, готовых к отпору, к самым решительным действиям. Такая готовность
Удивительны ортодоксальные евреи (про себя я продолжаю называть их цадиками, понимая, что это слово имеет иное значение), они едва ли не самое живописное из того, что есть в Израиле. В черных костюмах и белоснежных рубашках, в кипах и шляпах они ходят по городу в сорокаградусную жару, под палящим солнцем, они ездят в автобусах, что-то покупают на лотках, и молитвенники у них всегда при себе. Вот мы едем из Цфата, одной из иудейских святынь. Автобус останавливается у причала, специально предназначенного для краткого отдыха пассажиров, — люди выходят из автобусов, направляются за мороженым, прохладительными напитками, просто пройтись. Вышли и цадики, ехавшие с нами, отошли в сторону и, как только набрался кворум (10 человек), приступили к молитве. Выходящие из других автобусов присоединяются к ним. Направился к молящейся компании и совсем юный цадик, лет тринадцати, но, вдруг спохватившись, бросился к своему автобусу, обнаружив, что оставил там пиджак, позволив себе выйти в одной рубашке. На его лице запечатлелось выражение стыда. Через пару минут детский цадик вышел уже при полном параде и присоединился к честной компании... Прочие пассажиры поглядывали на цадиков скептически.
Отношение к ортодоксам в израильском обществе неоднозначное, воспользуемся этим затертым оборотом. Ортодоксы освобождены от большинства обязанностей по отношению к государству, и прежде всего от воинской повинности. Собственно, цадики занимаются по преимуществу двумя вещами: 1) чтением Торы и комментариев к ней со всеми вытекающими отсюда последствиями и 2) производством детей. И то и другое вменено им свыше, все же прочее факультативно или напрямую противоположно праведности. Деятельность женщин более разнообразна, но и в ней самыми важными являются две вещи: 1) восхищение учеными занятиями своего мужа и 2) разверзание чресел для производства детей. Прочее осуществляется как бы между делом. Это, однако, не так мало, поскольку одной из них когда-нибудь суждено будет зачать машиаха, зачать и выносить Мессию, который вернет Шехину из изгнания, соберет народ из рассеяния и, разумеется, восстановит Храм. Когда это случится — неведомо, Событие может произойти завтра или сегодня, но до той поры избранные еврейские мужчины должны читать Тору и комментарии к ней, все евреи должны блюсти субботу и ни при каких обстоятельствах не варить козленка в молоке его матери. Нелегко это, трудности подстерегают и там, где не ждешь. Наблюдая за иерусалимскими левитами, я вспомнил слова знакомого хасида, услышанные еще в Петербурге и тогда пропущенные мимо ушей: «Ты не представляешь себе, какое это искушение, как хочется иногда найти козу с козленком — кормящую козу — и сварить этого сраного козленка в ее молоке... Приготовить кушанье в субботу и съесть его, глядя в небеса». Теперь я подумал, что остальные израильтяне, наблюдая за своими безгрешными собратьями, очень даже могут временами испытывать нечто подобное...
Тем не менее хранители священных занятий способны вызвать уважение у любого. Ведь все прочие занятия могут случиться и могут случаться с любым евреем, но они не принадлежат к высокой регулярности, о них можно упомянуть между делом, — поездка в Америку, хлопоты о наследстве, взрыв, свидетелем которого ты стал, но не следует всем этим долго занимать себя и других, зачем увековечивать пустяки в душе, принадлежащей Б-гу.
Герметичность занятий, которым всею душой предаются цадики, может показаться простому еврею (бенони) никчемной, странной, бессмысленной и даже вредной. Ведь это они, беноним, служат в армии, платят налоги, беноним крутятся изо всех сил, чтобы заработать на хлеб себе и на право ортодоксов посвящать себя безоглядно ученым занятиям. «Эти коэны существуют за наш счет» — так может подумать любой бенони и нередко так и думает, но где-то в глубине души, под покровом ворчания, беноним Израиля дают внутреннюю санкцию: и пусть существуют! Пусть за наш счет рожают и растят детей, читают Тору по сорок раз на дню, носят в любое время года свою нелепую одежду — пусть. А мы будем поглядывать на них искоса и ворчать для порядка, но внутри будем любоваться и по-своему гордиться ими. В полном виде санкция звучит так: «Мы можем позволить себе прокормить этих евреев, поскольку мы сильны». Но столь же верно и обратное: мы сильны, поскольку они праведны, и чем более праведна их жизнь, тем больше она независима от текущего тысячелетия на дворе, тем прочнее идея этого государства, тем устойчивее, сколь бы странным это ни показалось, и его, государства, земное существование. Почему-то возникает ощущение, что не эти левиты примкнули к Израилю в поисках безопасности, а, наоборот, Израиль примкнул к ним и вокруг выстроился... Следует подчеркнуть, что цадики-праведники не оказывают религиозных услуг населению, чем решительно отличаются от духовного сословия в привычном смысле слова. Они, конечно, молятся во имя себя и даже во имя Израиля — но не во имя окружающего их эмпирического государства, а во имя того Израиля, с которым заключен завет Единого и неведомого Б-га. Я подумал, что эти цадики — своего рода авангард и что когда-нибудь подобных прав, возможно, добьются и свободные художники, бескомпромиссные представители арт-пролетариата, класса, на наших глазах формирующегося и обретающего самосознание.
А по двору монастыря, в котором мы остановились, ходит павлин. Павлин ни для чего не нужен, но его кормушка никогда не пустует.
От сути обетования мысль переходит к обещанию, к природе обещания. В Израиле никуда не деться от размышлений, связанных с сущностью обещания. Зачем человек обещает? Потребность дать обещание и намерение его выполнить — это два разных стремления или одно и то же? Что такое неисполненное обещание — разбившийся драгоценный сосуд, трагедия, вина, пустяк, осознанная стратегия?
Важность соответствующих вопросов напрямую вытекает из знаменитого определения Ницше: человек есть животное, смеющее обещать. Попробуем продолжить размышления Ницше на этот счет. Принимая во внимание господина, человека длинной воли, суть которой состоит в том, что данное обещание неотличимо от необходимости его сдержать, мы видим, что в этом случае «обещать» значит «быть». Быть самим собой. Тем же, что и вчера, вообще быть в качестве субъекта.
Если задуматься над декартовским вопросом о достоверности Я, нетрудно заметить, что формула cogito ergo sum есть процедура удостоверивания, то есть настоящее, а не бумажное удостоверение
В моей памяти возникают стихотворные строчки из далекого детства и потом сопровождают как рефрен всей поездки:
Погодите, детки, дайте только срок,
Будет вам и белка, будет и свисток...
То ли из Некрасова, то ли из Никитина, я не помню, в связи с чем были сказаны слова обещания и чем дело кончилось. Но я представляю крестьянина, пасечника, дедушку и внучат, которым было обещано это диво дивное. Пасечник, руководствующийся простым и понятным мотивом, может и не освобождается от вопроса как я провел лето, подробности значимы, последовательность по-своему важна. Но вопрос зачем я провел лето отпадает сам собой, если белка и свисток будут предъявлены. Ясно, что лето прошло не зря, не впустую, оно проведено осмысленно. Тем самым значимость обещания все еще остается таинственной, однако проясняются важные аспекты, например отпадает пресловутое софистическое опровержение модальности обещания: «мое слово, хочу — даю, хочу — беру обратно». Оно вроде бы и верно, несмотря на парадоксальность: подумаешь, слово, пустой звук, кимвал бряцающий... Но коли так, у слова нет и хозяина, притяжательное местоимение совершенно условно. То есть нет никакого моего слова, поскольку единственный способ сделать слово моим — привести его в исполнение. Продумать мысль, предъявить произведение, выполнить обещание. И если нет ничего моего, лишь кимвалы, сами по себе бряцающие, то нет и меня. Так что «сметь обещать» — это, конечно, великая авантюра, но обойтись совсем без обещаний, без подключения к важнейшей субъектообразующей породе тоже не удается. Возникает дилемма, четко выраженная Габриэлем Марселем: «Всякая верность есть верность самому себе. Но в этой точке рождается альтернатива: в тот момент, когда я беру на себя обязательство, я или произвольно настаиваю на неизменности моего чувства, которое реально не в моей власти, или заранее соглашаюсь выполнить определенное действие, которое, возможно, не будет отражать мое внутренее состояние. В первом случае я лгу самому себе, во втором я заранее соглашаюсь лгать кому-то другому»[2]. Французскому философу следовало бы еще добавить, что нет иного способа быть субъектом, кроме как входить в эту альтернативу и выходить из нее всякий раз — либо с честью, либо с бесчестьем.
Обещание как выстраиваемая длительность самого себя сразу же отсылает к двум вещам, к Сцилле и Харибде всякого обещания — к памяти и желанию. Микрокристаллы памяти распылены по всем психическим процессам, но нам важна другая память, без которой невозможно сохранение человеческого, — именно ее исследовал Ницше в работе «К генеалогии морали». Всякая частичная память может рассматриваться в качестве архива или в качестве расширенного настоящего для той или иной психической реальности. Но сдерживание обещания — это память человеческая как таковая, то, что помнит или не помнит именно субъект, то, что вменяется ему этически или персонологически. Тут подходит изречение герцога Ларошфуко: многие жалуются на недостатки памяти, но никто не жалуется на недостаток ума. К остроумному замечанию герцога следует добавить одно уточнение. Дело в том, что жалобы на плохую память весьма различны между собой. Одно дело сказать, что «у меня плохая память на лица» (на номера телефонов, вообще на всякие числа) — в подобных заявлениях нетрудно распознать элементы кокетства. Можно представить себе простодушное признание «я совершенно не запоминаю прочитанных книжек». Однако жалобы на плохую память в отношении даваемых обещаний встречаются, пожалуй, еще реже, чем жалобы на недостаток ума: «Ну что я за человек, что бы ни пообещал, непременно забуду... вы уж не обессудьте, примите меня таким как есть». Такое признание можно сравнить, например, со следующим: «Ничего не могу поделать со своей вороватостью, как увижу, что плохо лежит, непременно сопру». Эстетический апофеоз подобной этики абсурда представлен в стихотворении Игоря Холина:
Вы не знаете Холина —
Меня и не надо знать.
Это такая сука,
Это такая блядь...
Никудышная память на обещания прежде всего самопротиворечива. Так, если человек плохо запоминает лица, эту его особенность можно компенсировать наличием надежного спутника и повышенной чуткостью к тем, кто вдруг здоровается с тобой. С компенсацией памяти на цифры вообще нет проблем. Но не помнящему обещания ничем нельзя помочь, по крайней мере в этом смысле, он просто должен стать другим человеком, точнее говоря, стать наконец человеком — условие невыполнимое, пока даваемые обещания заведомо представляют собой пустой звук. В сущности, забыть свои обещания равносильно тому, чтобы забыть, кто ты такой, кто ты вообще есть — кроме особо оговоренных условий, о которых еще пойдет речь.
Тут, пожалуй, пора вводить в рассмотрение и желание: сильное желание («сокрушительную страсть») по аналогии с универсальной, а не частичной памятью можно определить как желание, способное приостанавливать обещания, размыкать обещанное. Когда человек влюбился и забыл себя, полюбил до самозабвения, значит, сильное чувство показало свою силу тем, что приостановило все, что он обещал другим и самому себе. И если человек, ничего не обещавший, ведет себя так, как будто бы дал свое нерушимое слово, мы говорим об одержимости, — тогда прощайте и белка и свисток. Они, конечно, были обещаны, но где теперь тот пообещавший — он либо умер, либо влюбился без памяти...