Александр Скрябин
Шрифт:
— Ах, Боже мой, доктор, о чем это мы… Деньги, семья… А ведь Скрябин умер… Мы одни здесь с вами, доктор, будем честны… Неужели вам не хочется забыть обо всем — о распрях, о спорах… сказать самому себе — да, вот куда привели все эти безграничные метания, вся эта фантасмагория, богочеловечество и человекобожество… Он хотел быть богом, хотел зажечь весь мир, а сам пал от ничтожного фурункула, от стрептококка… Какая злая и страшная насмешка судьбы… А если б мы, его друзья, сказали ему при жизни: «Александр Николаевич, вы не богочеловек, не всемирный Мессия,
— Вы опасный человек, — сказал доктор, — надеюсь, вы не посмеете затеять подобный разговор при Татьяне Федоровне.
В гостиной Борис Федорович говорил:
— Да, кончина Александра Николаевича — это великое событие, это страшное событие… Это больше, чем война, чем все победы и поражения… В астральных планах была буря, и она унесла Скрябина туда, где он, собственно, и должен быть, потому что он нездешний.
„Скрябин умер, — тяжело привалившись к спинке стула, думал Леонтий Михайлович, — его больше не будет… Не услышу уж его разговоров о Мистерии, не увижу его светлого опьяненного взора, не узнаю его радужных планов… Не будет больше его игры, его поцелуев звукам… Нет уж того солнечного света, который все сглаживал, все скрашивал и самым большим нелепостям придавал непонятное очарование“.
— Сейчас произошли огромные сдвиги в тех планах, — сказала княгиня Гагарина, — обратите внимание, что скорбь наша была три дня, а потом наступило, помимо нашей воли, ликование. Отчего это ликование? И как оно мирится со смертью? Оно мирится, очевидно, потому, что смерть уже исчезла… Это смерть — сестра, и она вернула его нам, но мы этого еще не осознали… Он тут… Я думаю, что мы его должны почувствовать.
— Да, я думаю, что в эти дни мы должны его увидеть. Как — это будет трудно сказать, быть может, это будет чисто астральный образ… — сказал Борис Федорович.
Татьяна Федоровна осторожно встала, вышла на середину комнаты и, наклонившись, произнесла, словно открывая великую тайну.
— Я уже видела вчера вечером Александра Николаевича… Это было, как видение… Сначала как будто я почувствовала, а потом увидела его образ. — И помолчав, добавила в полной тишине: — Видела, как в медальоне…
„О, мир мой возлюбленный! Я прихожу. Твоя мечта обо мне — это я нарождающийся. Я уже являю себя. Существо твое уже охватила легкая волна моего существования И огласилась Вселенная радостным криком: Я есмь!“(А.Скрябин. „Поэма экстаза“).
Нежный, красивый мальчик лет шести в панталончиках на помочах стоял, прижимаясь к совсем еще молодой женщине, и с выражением страдания и испуга на лице смотрел, как четверо босых мужиков в расстегнутых потных, рубахах сгружали с ломовой
— Тетечка Любочка, — говорил мальчик, — ну, миленькая, ну, попросите их, пусть они осторожно…
— Успокойся, Шуринька, — говорила Любовь Александровна, гладя мальчика по голове, — сейчас они его отнесут и поставят в залу…
— Нет, попросите, пусть осторожно, — снова умолял Шуринька.
Пожилая женщина с властным барским лицом, Елизавета Ивановна, бабушка мальчика, сказала:
— Люба, ты б увела Шуриньку в дом… Зачем ему здесь, в пыли.
— Нет, бабушка, — сказал Шуринька, — я не уйду, я с ним хочу быть… Скажи, бабушка, пусть они его осторожно.
— Любезный, — сказала Елизавета Ивановна мужику покрупнее и по виду старшему, — ты смотри… Чтоб аккуратно.
— Это можно, — то ли весело, то ли насмешливо, улыбаясь, сказал мужик. — Не впервой, барыня.
В этот момент один из мужиков споткнулся, рояль качнуло, одна из рояльных ножек коснулась земли, и струны издали тревожно-стонущий шум.
— Они ему сделали больно, — с мукой в голосе крикнул Шуринька и, вырвав свою руку из тетиной ладони, запрокинув залитое слезами лицо, мальчик стремглав побежал к деревянному дачному дому, вбежал по ступенькам и, бросившись в своей комнате на кровать, сунул голову под подушку.
Обе женщины, Елизавета Ивановна и Любовь Александровна с тревогой последовали за мальчиком.
— Шуринька, — говорила Любовь Александровна, — не плачь, не огорчай нас.
— Рояль уже в зале, — сказала Елизавета Ивановна, — ему там хорошо, удобно.
— Это правда? — сказал Шуринька, вытаскивая голову из-под подушки. Слезы еще блестели у него в глазах, но лицо уже улыбалось приветливо и радостно. — Ах, бабушка, ах, тетенька, — сказал Шуринька, — я ведь так вас люблю.
И вся эта сцена окончилась долгими взаимными поцелуями и взаимными ласками.
Гостиная зала на втором этаже дачного дома была залита ярким светом луны. Было полнолуние, и светло, чуть ли не как днем, и от этого ночного света все казалось нереальным. Из-за теплой ночи окна были полуоткрыты, и с улицы доносились ночные шумы: какие-то скрипы, пыхтение, вскрики птиц… Тихо отворилась дверь гостиной, и Шуринька в длинной до пят белой рубахе, босой, на цыпочках вошел, затаив дыхание, огляделся и пошел к стоящему у стены роялю. Нежно погладив полированный бок, он посмотрел на крышку, по которой, как по ночной воде, убегала лунная дорожка, и, снова погладив, начал целовать рояль, шепча:
— Тебе больно, миленький, тебя ударили… Злые люди сделали тебе больно… Покажи, где тебе больно… Ну, скажи мне на ушко, где тебе больно…
Любовь Александровна в наброшенном на ночную рубаху халате уже некоторое время стояла и с тревогой смотрела на мальчика. Осторожно, чтобы не испугать его, она подошла и ласково положила ладони ему на плечи.
— Это вы, тетя, — просто и серьезно сказал мальчик, — ему плохо, тетя, он обижен, он одинокий и больной… Он думает, что мы его совсем не любим.