Александр Скрябин
Шрифт:
— Сашь мне все рассказал, — сказала Ольга Ильинична, — он больше Лизу не любит, теперь ему нравлюсь я… А в честь этого мы с ним в четыре руки исполним „Песню гондольера“ Мендельсона…
И, сидя на высоком стульчике рядом с Ольгой Ильиничной, вдыхая пьянящий запах женских духов, Саша довольно умело и точно вместе со своей красивой мачехой исполнил Мендельсона.
Стоя перед зеркалом в кадетском мундирчике с синими погончиками, Саша чисто по-женски с восторгом обновы и в то же время придирчиво и любопытно себя рассматривал. Он вынул гребенку и
— Какой ты худенький в мундире, — утирая слезы, сказала Любовь Александровна.
— Нет, тетя, мундир дивный, — сказал Саша. — Ведь правда красиво, ведь правда замечательно? — И он сделал перед зеркалом несколько танцевальных па. — Вот только нос, я слышал, что курносый нос — это признак слабого характера… Но массажем нос можно выправить, если массировать каждый день… А мундир замечательный… Правда, тетя, он мне к лицу. — И, сняв мундирчик, повесив его на спинку стула, он начал тщательно чистить его щеткой.
В отдельном кабинете ресторана „Прага“ Сергей Иванович Танеев ужинал со своим приятелем генералом, любителем музыки. Сергей Иванович был не в духе, сердито разрезая балык, он говорил:
— Вчера в концерте по требованию публики дважды повторили Вагнера… Из „Тристана и Изольды“… А ведь пакость-то какая, ведь пакость-то… Падение какое… Словно не было Моцарта и Гайдна. И эту гадость из „Тристана“ всю целиком опять сыграли… Такой ужас… Вот прав был Петр Ильич Чайковский, который говорил, что Вагнер — это пакостный хроматизм… И пусть мы в консерваториях… Я, Танеев, трижды повторяю — пакость, пакость, пакость… — И Танеев засмеялся своим икающим смехом.
— Да, — говорил генерал, так же нарезая балык и поблескивая при этом большим изумрудным перстнем. — Я с вами полностью согласен, Сергей Иванович. Но если по сути, то падение началось еще с Бетховена. Будьте последовательны, еще с Бетховена… Бетховен праотец Вагнера.
— Эк вы, — засмеялся Танеев. — Ну, Бетховен уж ни при чем… Конечно, божественного там нет… Это не Моцарт… Но уж вы слишком… — Он посмотрел на часы. — Мне пора… Я ведь теперь в Консерватории директор… Власть.
— Кстати, — сказал генерал, — можно ли привести к вам маленького талантливого музыканта?
— Кто же это? — спросил Танеев, вытирая губы салфеткой. — Небось, тоже вагнерист… Они теперь с колыбели Вагнера любят.
— Нет, — сказал генерал, — очень милый мальчик, внук Александра Ивановича Скрябина, полковника артиллерии.
— Что ж, — сказал Танеев, — привезите, посмотрим…
В большой холостяцкой квартире Танеева на стульчике у рояля сидел Саша Скрябин, маленький, бледный кадетик. Сергей Иванович, поглядывая на мальчика с улыбкой и даже, кажется, подмигивая ему, говорил взволнованной Любови Александровне:
— Слух превосходный, очевидные способности. Правда, пальцы слегка слабоваты… Но в конце-то концов… Вы летом на даче?
—
— Очень хорошо, — сказал Танеев, — прекрасная местность… Пруды… Соловьи… В Ховрино я вам порекомендую юношу, который, кстати, нуждается в заработке… А зимой в музыкальную бурсу к Николаю Сергеевичу Звереву… У него там чудные детки — Леля Максимов, Сережа Рахманинов, Мотя Прессман… Ружейный переулок… — Он взял лист бумаги и написал, одновременно произнося вслух: — Николай Сергеевич Зверев, профессор младших классов консерватории…
В большом зале Благородного собрания звучали аплодисменты. Это был дневной ученический концерт. На краю сцены стоял Саша Скрябин, упиваясь успехом, выпавшим на его долю. Он только что сыграл Шумана, а на бис — Листа… Саша Скрябин был в ту пору уже юношей с лицом обострившимся, потерявшим детскую округлость, детскими оставались лишь улыбка и глаза мальчика, привыкшего к успеху, баловству и почитанию и воспринимавшего сейчас аплодисменты и восторги радостно, но несколько самонадеянно. В зале, рядом с двумя красивыми девушками, сидел Мотя Прессман, на этот раз в концерте не участвовавший, и говорил:
— Это Саша Скрябин… Особенно обожает Шопена… Заснуть не может, если не положит сочинения Шопена себе под подушку…
В антракте Мотя подвел девушек к Скрябину и сказал:
— Разрешите представить — Саша Скрябин… А это Ольга и Наташа.
— Как чудно вы играли сегодня Papillons Шумана, — подняв восторженное лицо, сказала Наташа. Она была в платьице гимназистки и ей было лет пятнадцать, не более. — И Листа вы чудно… Спасибо вам за удовольствие.
Саша Скрябин посмотрел на Наташу долгим взглядом, он был явно влюблен в первые же минуты и это выразилось в том, что самонадеянность, вызванная успехом и аплодисментами, исчезла и явились робость и застенчивость.
— Извините, как вас по отчеству? — спросил он.
— Наталья Валерьяновна, — так же робко ответила девушка.
— Многоуважаемая Наталья Валерьяновна, — сказал Скрябин, не спуская с девушки радостных, как бы опьяненных глаз, — я рад, что сумел доставить вам хотя бы мимолетное удовольствие.
— Но мы слышали, — сказала Ольга, которая была постарше и поактивней, — что ваш любимый музыкальный бог все-таки не Шуман, не Лист, а Шопен… Однако, как можно в наш век общественных движений считать богом салонного композитора?
— Ах, нет же, — сказал Скрябин, по-прежнему глядя на Наташу, — как вы ошибаетесь… Шопен — это вечность, ибо вечность — это любовь, в которой главное не страсть, а нежность…
Вечером в глухой аллее городского сада, куда едва долетали звуки оркестра из танцевальной раковины, Саша Скрябин говорил, держа Наташу за руку, говорил искренне, но в то же время как бы в ритме декламации.
— Наталья Валерьяновна, вы мой мир, моя свобода, моя вечность… Я не переживу момента разлуки, если злой рок того пожелает.