Александр Солженицын
Шрифт:
«И лицо моё, ко всему тренированное, принимает гримасу горестного внимания. Пока — притворяться, по-прежнему притворяться». Но зато сколь неподдельны переживания поэта, пишущего «Пятое марта». В потаённом стихе он даёт волю подлинным чувствам. Тоска — по товарищам, с кем в такой день он бы излил душу. Жалость, смешанная с презрением, к бессмысленной Азии, к обманутым простолюдинам, скорбящим по рябому тирану. Ненависть к диктатору («единственный, кого я ненавидел»), ускользнувшему от русской мести. И вот вместо суда — глубокий траур, и страна рыдает в беспамятстве.
…Целый месяц ссыльнопоселенец Солженицын ходил справляться о работе. С 3 марта в районо лежали анкета и автобиография,
Так бы и длилось счастье свободного художника, пока не кончатся деньги, но однажды, прямо на улице, его зацепил комендант и отвел в райпотребсоюз. В тот же час А. И. был зачислен плановиком-экономистом, поставлен на твёрдый оклад в 450 рублей и брошен на жестокий аврал: переоценивать товары, на которые только что снизили цены. И поскольку счетоводы здесь были сплошь ссыльные, то есть бесправные, им установили дикий рабочий день с семи утра до двух ночи, с перерывами на обед и ужин. Плановик, у которого отнимали время на пьесу, не подчинился. Лагерь подсказал выход: не высказываться против, а молча против делать. Начальство грозило загнать в пустыню, но «начиналась новая эра — самое мягкое трёхлетие в истории Архипелага».
Однако и оно показало поначалу колючую изнанку. 27 марта 1953 года без всякого разумного основания была объявлена «ворошиловская» амнистия («первый красный офицер» подписал ее как декоративный глава государства). Вышли на волю воры и убийцы, но Пятьдесят восьмая освобождалась лишь при сроке до пяти лет, то есть ничтожная часть контингента. Не выпускали по амнистии и тех, кто отбывал ссылку после тех же пяти лет. Вечнаяссылка, казалось, вообще не может подпасть под амнистию никогда.
Избежать пустыни плановику, не желавшему жертвовать пьесой ради переоценки, снова помогла математика. В том же апреле внезапно в контору явился завуч школы, казах Джохар Маринов, и спросил об университетском дипломе ссыльного. Солженицын тут же принёс документ, предусмотрительно запрошенный и заблаговременно присланный сюда тётей Ниной. Завуч появился через три дня с выпиской из приказа облоно. «За той же самой бесстыдной подписью, которая в марте удостоверяла, что школы района полностью укомплектованы, я теперь в апреле назначался и математиком и физиком — в оба выпускных класса да за три недели до выпускных экзаменов!» День, когда Солженицын, преподаватель математики и физики средней школы им. Кирова села Берлик (советское название Кок-Терека, означающее в переводе «объединение»), вошёл в класс и взял в руки мел, стал истинным днём освобождения, возвратом гражданства.
«Говорить ли о моём счастье…»
Счастье — состояние заразительное. Несомненно, оно передавалось тем, кого он учил. Дети из ссыльных семей (немцы, украинцы, корейцы, греки), сознававшие своё угнетённое положение, жадно учились — это был их единственный шанс выйти в люди, получить профессию. Дети-казахи, не избалованные науками, тоже впивались в учение. «При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием, и три года (а может быть, много бы ещё лет) был счастлив даже им одним. Мне не хватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, астрономические наблюдения — и они являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино. Мне дали и классное руководство, да ещё в чисто казахском классе, но и оно мне почти нравилось».
Через 56 лет ученик этого класса Б. Скоков вспомнит классного руководителя и пришлёт ему письмо-отчет о себе и одноклассниках,
«У Александра Исаевича, — сообщил (2004) другой ученик, С. Кожаназар, ставший учителем математики, — была исключительно своеобразная манера ведения урока: чистейшая русская речь и разносторонняя эрудиция держали нас под гипнозом этого сложного предмета. Широким шагом он устремлялся к столу, принимал стойку “смирно” и произносил: “Здор'oво, орлы!” Я шёл по его стопам, учил детей заниматься самовоспитанием. Уроки Солженицына стали для меня стандартом мастерства. Если мой Учитель озабочен судьбой своей страны, то я работаю над национальной идеей консолидации народов Казахстана. Почти полвека Александр Исаевич, как маяк в океане, помогает мне плыть по морям жизни».
А сам учитель, упоённый счастьем дышать школьным воздухом, напишет спустя годы: «Всё светлое было ограничено классными дверьми и звонком». За порогом класса, в учительской, в кабинетах начальства царила привычная тягомотина: ссыльные педагоги (здесь их было немало), трепетали перед директором и инспекторами районо, а те требовали повышения успеваемости; оценки завышались, неучи-выпускники «за барана» попадали в вузы и неучами же возвращались обратно. Школа таила немало ловушек, обкладывала поборами и повинностями. На каждом шагу творилось беззаконие, идущее рука об руку с невежеством; машина «скорой помощи» развозила по квартирам начальства муку и сливочное масло; партиец-начальник мог явиться к учителю ночью со шкуркой каракуля — гонорар за тройку на экзамене. «Только при справедливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома», — писал Солженицын. И только твёрдость человека, сумевшего себя поставить, давала шанс продержаться.
Он — продержался. Не имея паспорта, жилья, имущества, свободы передвижения (ссылка замыкала круг в 50 километров), родных, любимой женщины рядом, он писал о счастье: «Никогда я, кажется, так хорошо не жил». «Он сразу покорял своим внутренним обаянием, эрудированностью, всесторонней образованностью, и особенно в литературе, что меня всегда изумляло, — вспоминала (1994) Т. Д. Лызлова, попавшая в Коктерекскую школу в 1952 году, после Ярославского педагогического училища. — Все дети в нашей школе были влюблены в математику и в Солженицына. Дети не очень хорошо владели русским языком. И вот им преподают математику на русском. И как! И они великолепно её усваивают. И легко пишут всякие замысловатые формулы, и бегают стайкой за своим учителем, который ходит по посёлку в поношенных ботинках и таких же поношенных брюках. И никто не обращает внимания, что у него всего, почитай, две рубашки, одна в жёлтую полосочку, другая — белая, единственная белая, с прохудившимся воротником, который некому заштопать… Он для нас был одинокий мужчина, очень притягательный. И девушки им увлекались. Он не хотел жить “впрохолость”. Но что он мог предложить будущей жене?.. Он жил по закону, который сам сотворил для себя в то время: “Сердце сжать… И ничего не ждать от будущего — лучшего… Вечно — так вечно”».