Александр Твардовский
Шрифт:
Однако поэт оставался верен «правде
При долгожданном форсировании Днепра совсем не исключен трагический исход:
И еще в разгаре боя Нынче, может быть, вот-вот Вместе с берегом, с землею Будет в воду сброшен взвод.(«А вода себе теки…» — жестко подсказывает нам память…)
Но даже несмотря на то, что все обошлось, «любимец взводный» Тёркин не склонен к веселым шуткам. Совсем другие слова у него на устах:
— Мать-земля моя родная, Ради радостного дня Ты прости, за что — не знаю, Только ты прости меня!..С этим, как предсказывала жена поэта, поугрюмевшим Тёркиным, который теперь куда больше «знал и видел, потерял и уберег», читатель (да и не сам ли автор) действительно встречается «наново».
«Я тот самый, не иной»? Так ли?
Он и прежде говорил такому же солдату, как сам: «Мы с тобой за все в ответе…» И пояснял: «За Россию, за народ и за все на свете».
Но теперь он просит у родины прощения — и вряд ли только за то, в чем корил армию приказ № 227. Он еще не знает, за что.
Может, за то, что «загнул такого крюку» и «прошел такую даль», пока ощутил свою вину? И в чем? В том, что творили с деревней, страной, людьми?
А жизнь подкидывает новые вопросы. Как ни радовался Твардовский близящейся победе, он по-прежнему всем сердцем болеет за простого бойца. В середине 1943 года поэт писал жене: «Солдат сейчас не в моде. Он должен занять подобающее ему место. Это все трудно объяснить, но это все так примерно и еще хуже, и об этом не хочется».
Это была пора, когда, ощутив победный перелом в войне, вождь уже заметно поворачивался спиной к тем «братьям и сестрам», к кому взывал в первые, страшные недели. Все должны знать свое подобающее место.
Возвещенное революцией равенство, уже во многом фиктивное, стало отмирать — и в обществе, и в армии. Людям «надлежало» расслаиваться. Тем, кто был слоем выше, — это понравилось.
Поэту, однако, «подобающее место» виделось иным — высоким. Быть может, в главе «Про солдата-сироту» он имел в виду не только конкретную горькую судьбу человека, потерявшего семью и дом (сюжет другой поэмы — «Дом у дороги»), но и новый солдатский «статус». И он настойчиво повторял, что именно рядовой боец — это главный герой и мученик войны: «…должны мы помнить о его слезе святой… И за той большой страдой / Не забудемте, ребята, / Вспомним к счету про солдата, / Что остался сиротой… Но и в светлый день победы / Вспомним, братцы, за беседой / Про солдата-сироту»…
Между тем и на
Слышались упреки (или обвинения?) в том, что Тёркин совершенно традиционен, не современен, лишен характерных черт советского человека, недостаточно «передовой», а то и вовсе отсталый [9] .
Помимо того, что в конкретных политических условиях подобные упреки порой попахивали доносцем, поражает полнейшая глухота тёркинских «судей» к его, порожденной реальным временем, свободной, раскованной речи, абсолютной естественности, с которой в ней иной раз возникает слово именно тех лет, используемое совершенно свободно, а то и не без улыбчивых оговорок, избавляющих его от идеологической прямолинейности («Я ж как более идейный был там как бы политрук»).
9
«Что же касается „Василия Тёркина“, то это произведение могло бы относиться и ко всякой другой войне — нет здесь особенностей нашей войны» (Асеев И. О чувстве нового //Литература и искусство. 1943. 3 апреля). «Новых черт советского человека» не увидел в герое Твардовского Николай Тихонов (Отечественная война и советская литература // Новый мир. 1944. № 1–2), а позже и Федор Гладков: «…Изображаются как будто советские люди, а перед читателем сермяжные мужички чересполосной России» (Там же. 1945. № 4).
И какой же это «вневременной» персонаж «всех войн и времен» (Ф. Гладков), если его мысли и чувства предельно близки автору, человеку той же эпохи, с теми же заботами и болью?!
В цитированной выше главе «О себе» на этот счет даже происходит некое задорное объяснение поэта с читателем, который, дескать, скажет:
— Где же про героя? Это больше про себя. Про себя? Упрек уместный, Может быть, меня пресек, Но давайте скажем честно: Что ж, а я не человек? …И заметь, коль не заметил. Что и Тёркин, мой герой, За меня гласит порой.Да не за автора ли говорил и внезапно объявившийся «двойник» героя, когда весело отводил упрек Тёркина, почему он не Василий, а Иван:
Тихонов (Отечественная война и советская литература // Новый мир. 1944. № 1–2), а позже и Федор Гладков: «…Изображаются как будто советские люди, а перед читателем сермяжные мужички чересполосной России» (Там же. 1945. № 4).
И уже с усмешкой глядя, Тот ответил моему: — Ты пойми, что рифмы ради Можно вставить и Фому.Это ядовитая характеристика публиковавшегося тогда в военной печати «Заветного слова Фомы Смыслова» Семена Кирсанова, пытавшегося возместить бедность содержания затейливой рифмовкой.
И снова тут приходит на память пушкинский свободный роман, изобилующий острыми мимолетными замечаниями по адресу собратьев. Так и в «Тёркине» автор порой позволяет себе бегло набросать некий литературный «пейзаж»:
Вот уж нынче повелось: Рыбаку лишь о путине, Печнику дудят о глине, Леснику о древесине, Хлебопеку о квашне, Коновалу о коне, А бойцу ли, генералу — Не иначе — о войне.