Алексеевы
Шрифт:
Шел мне тогда пятнадцатый год; не помню, чтобы до этого я бывал в ресторанах, а тут сразу вдруг завтрак в одном из лучших заведений Ленинграда, на «легендарной» крыше Европейской гостиницы, где, как рассказывали, нэпманы проматывали по ночам целые состояния! Впрочем, обстановка здесь днем, при ярком солнце, меня ничем не поразила. Совершенно не помню меню нашего завтрака, но, как курьез, запомнилось первое заказанное тетей Любой блюдо – это была обыкновенная селедка, причем, заказывая ее, тетя Люба сказала: «Я хочу русской соленой селедки». «Как будто на свете есть сладкая селедка» – подумал я по своей наивности. Но тут же тетя Люба пояснила, что в Швеции селедку подают сладковатой, под розовым
Милый Алексей Дмитриевич и на этот раз не забыл побаловать меня, привезя из Швеции сувенир: маленький, изящный, настоящий финский ножичек – как полагается, в кожаных ножнах на короткой цепочке с запирающимся крючком, чтобы вешать на пояс. Восторгу моему тогда не было конца! Я с нежностью храню по сей день этот ножичек – память о милом, любимом Алексее Дмитриевиче, моем дорогом «докторе Кошкине» [59] .
Но возвращаюсь к дяде Косте и гастролям МХАТа.
59
Жизнь разлучила нас, мы очень редко виделись. Последний раз я виделся с Алексеем Дмитриевичем в 1943 году, когда он, видимо случайно, между рейсами доверенного ему фронтового госпиталя, оказался в Москве; я же приехал в командировку из Сибири по делам завода и зашел к нему на квартиру на Манежной улице. О его кончине в начале пятидесятых годов я узнал из газет, в Ленинграде, а о том, как Алексей Дмитриевич тяжело и мужественно умирал от рака, поставив сам себе диагноз, – позднее, от москвичей.
Помню рассказы моих старших сестер Аллы и Тисы, как они, по просьбе дяди Кости сопровождали его в поездке на извозчике по магазинам Ленинграда. Нужно было ему купить крахмальные пристегивающиеся к рубашкам воротнички; дядя Костя ходил из магазина в магазин, а сестры оставались в пролетке, и продолжалось это до тех пор, пока Константин Сергеевич не привлек своим видом внимание окружающих – его, видимо, узнали, и за ним стала собираться толпа. Заметив это, дядя Костя, так ничего и не купив, поторопился возвратиться к ожидавшему его извозчику и велел ехать в гостиницу.
На ленинградских гастролях 1927 года мне посчастливилось посмотреть два спектакля, в которых играли мхатовские «старики» – в их числе дядя Костя Станиславский и тетя Маруся Лилина – это были «Дядя Ваня» и «Вишневый сад» Чехова.
Я с малых лет посещал театры, но меня водили главным образом в оперу, реже на балеты и драматические спектакли. Надо сказать, что в то время среди ленинградских любителей оперы и пения к простым драматическим актерам проскальзывало несколько высокомерное, снисходительное отношение, и их, в отличие от певцов, презрительно называли «шептунами». Конечно, я тоже был приверженец оперы – родители-то мои были певцами…
И вот я сижу в служебной, крайней справа ложе бельэтажа в Большом драматическом театре на Фонтанке и смотрю первые в моей жизни спектакли МХАТа – «признанного всеми лучшего в мире драматического театра», созданного дядей Костей совместно с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко! На моих глазах происходит чудо: в отличие от ранее мною виденных спектаклей подобного рода, в постановках МХАТа я улавливаю, понимаю почти весь текст – даже тихо, иной раз почти на шепоте сказанные слова; на сцене двигаются и живут реальной жизнью совершенно не пыжащиеся и не красующиеся люди, в чувства, мысли, поступки которых веришь, как если бы это было в реальной, всамделишной жизни.
Как сейчас помню И. М. Москвина в роли Епиходова, со сломанным кием в руках и каким-то наивно-самоуверенным,
Помню Леонида Мироновича Леонидова – Лопахина, в начале пьесы: затаившегося хищника, жаждущего стать и становящегося потом хозяином этого родового дома и старого вишневого сада, человека, где-то в глубине души даже жалеющего этих милых, но нелепых людей – Раневскую и ее брата Гаева, – не умеющих приспособиться к реальной жизни; он к ним даже привязан и сочувствует им, в какой-то мере, за пределами своих чисто корыстных интересов. И Варю ведь, быть может, он любит, и хочет, чтобы она стала его опорой в жизни, хозяйкой, но чувствует, что душой-то Варя все-таки тянется к тому самому вишневому саду, который он хочет уничтожить ради наживы.
Леонидов великолепно, я бы сказал, глубоко прочувствованно, с широтой истинно русского, в чем-то дремучего человека играл Лопахина. Но мне бросилось в глаза, что он передвигался по сцене, все время держась за окружающие предметы, а когда вдруг отрывался от них, то старался (это было заметно) скорее вновь за что-нибудь ухватиться; я тогда не знал, что Л. М. Леонидов был подвержен приступам тяжелого недуга, агорафобии – боязни открытого пространства.
Все актеры старшего и, тогда еще молодого поколения (пришедшие в МХАТ в 1924 году), игравшие в обоих, мною виденных спектаклях, великолепно исполняли свои роли, жили в них.
Но все же и влюбленный в русскую природу, жалеющий русских людей доктор Астров в «Дяде Ване», и легкомысленный прожигатель жизни, порхающий по ней бонвиван Гаев в «Вишневом саде», по достоверности и тщательности, до мелочей, разработки партитур ролей, по мимике, благородству, изяществу речи и жестов, по подтексту, тонкому юмору в трагической ситуации, смешинке в глазах, знанию эпохи, стиля, одним словом – по ювелирности, филигранности своей игры, необычайному человеческому обаянию, наивности и какой-то душевной чистоте хотя и стояли как бы выше всех исполнителей других ролей в обеих пьесах, не выделялись из общего ансамбля, никого не подавляли, а, наоборот, вели за собой этот знаменитый актерский исполнительский ансамбль – чем всегда так славился Художественный театр в первые три-четыре десятилетия своего существования.
Оглядываясь назад, не думаю, что я так воспринял Астрова и Гаева лишь по той причине, что играл их мой знаменитый дядя Костя Станиславский, о ком наслышан я был с измальства. Полагаю, это не так, ведь отзывы людей, тоже смотревших эти спектакли, во многом подтверждали мои еще полудетские осознанные и неосознанные в то время впечатления.
Эти спектакли заставили меня понять, каким неповторимым, незабываемым, проникновенным может быть драматическое искусство, и на долгие годы полюбить МХАТ. В последующие годы, когда предоставлялась возможность в Москве ли, в Ленинграде ли попасть на спектакли МХАТа, я старался обязательно использовать их, так как знал, что по исполнительской культуре, по постановочной части, по целостности ансамбля выше театра нет.
Первые два спектакля, увиденные мною в 1927 году, принесли мне и некоторый вред, на довольно продолжительное время отбив желание посещать ленинградские драматические театры; из-за этого я пропустил много талантливых постановок с хорошими исполнителями, как старыми, так и набиравшими в то время силы молодыми. Можно сказать, я был «отравлен» МХАТом.
Остается добавить, что если тогда, в 1927 году, Константин Сергеевич Станиславский вошел в мою душу и сердце, то сам он вряд ли даже меня запомнил за одну короткую встречу в Европейской гостинице, когда мы с мамой заходили к нему в номер.