Алексеевы
Шрифт:
Еще пел он Сереже Оленину:
Сережа, Сережа, миленький друг,сядем на лавку и пукнем мы вдруг!Через несколько лет Любовь Сергеевна и Иосиф Иванович расстались.
В семье говорили, будто разрыв произошел по той причине, что Иосиф Иванович по натуре был игрок, и все деньги, а потом и семейные драгоценности стал проигрывать на скачках.
Рассказывая о Любови Сергеевне, просто невозможно не упомянуть о ее давнишней любви к кошкам, которых у нее (насколько я помню) всегда было много, разных мастей и расцветок – и рыжевато-серых, полосатых, и светло-серых, голубоватых. Она нежно любила
Поколения кошек менялись и сопровождали жизнь Любови Сергеевны, несмотря на трудные советские годы, до самой ее кончины 23 марта 1941 года.
Четвертым (гражданским) мужем Любови Сергеевны Коргановой стал ее племянник, молодой хирург Алексей Дмитриевич Очкин. Он был товарищ по Московскому университету Михаила Владимировича Алексеева, сына Владимира Сергеевича Алексеева. В семье Алексеевых А. Д. Очкин, по-видимому, стал бывать не ранее 1904 года. Он был младше Любови Сергеевны, вероятно, лет на пятнадцать. Когда возникла между ними близость, я не знаю, прожили же они вместе довольно долго (более 20 лет). Алексей Дмитриевич оставил Любовь Сергеевну около 1930 года, но продолжал заботиться о ней и о ее здоровье до конца ее жизни, вплоть до последней болезни и кончины в 1941 году.
Алексей Дмитриевич Очкин очень хорошо относился к нашей маме и нам, ее детям, в частности, ко мне и Алле. Когда мы с мамой приезжали в двадцатых годах в Москву, то останавливались у Любови Сергеевны и Алексея Дмитриевича, они меня одевали, обували и баловали. Алексей Дмитриевич, которого я звал «доктором Кошкиным», даже возил меня в цирк – первый раз в моей жизни, и некоторые цирковые номера помню я до сих пор.
В 1927 году Алексей Дмитриевич ездил в Швецию на Международный конгресс хирургов, и с ним ездила Любовь Сергеевна; ехали они через Ленинград и на обратном пути останавливались в Европейской гостинице, в ресторане на крыше которой устроили завтрак, пригласив на него маму и меня.
Алексей Дмитриевич Очкин был мягкий в быту, ласковый, приветливый и честный человек; в семье Алексеевых его все очень любили и уважали. Первоклассный врач, он служил ассистентом знаменитого хирурга Владимира Николаевича Розанова (1872—1934) в Солдатенковской больнице в Москве (ныне больница имени Боткина). После ухода в 1929 году B. Н. Розанова на должность главного хирурга Кремлевской больницы, Алексей Дмитриевич возглавил хирургическое отделение Боткинской больницы. После кончины А. Д. Очкина (кажется, это случилось в 1952 году) напротив здания этого отделения ему был поставлен памятник.
Похоронен он в Москве на Новодевичьем кладбище.
После ухода Алексея Дмитриевича Любовь Сергеевна переехала жить в бывшую столовую, а в соседней комнате, где когда-то была их спальня, поселился приемный сын Любовь Сергеевны Константин Иосифович Корганов с женой Татьяной (кажется, Сергеевной) и их дочкой Любочкой (тогда еще девочкой).
Мама решила уехать в Москву…
Слегка покачивало, навевая сон.
Колеса поезда равномерно и монотонно постукивали на стыках рельс, отбивая знакомый ритм. Что это – подумал я в полудреме, – что-то очень знакомое. А… это же марш, который брат Сережа, когда еще жил дома, играл на пианино нам, малышам – мне и сестре Тисе… Ну, как это:
Трам-та-та, тарита-трам-тa-тa! Трам-та-та!Трам-та-та!Трам-та-та, трам-та-та! Трам-та-та, Трам-та-та!Конечно же, это марш из балета «Конек-Горбунок»… Чей же он? – вспоминал я, и картины раннего детства мелькали в памяти.
Однако тело начинало ныть от лежания на третьей, неудобной багажной полке, ничем не застеленной, куда мама меня поскорей уложила с частью нашего багажа – сразу, как только мы очутились в едва освещенном общем смешанно-плацкартно-сидячем вагоне поезда
Я сказал, что ехали мы в поезде «Петроград-Москва», сказал по привычке, надо было уже отвыкать от милого и привычного названия родного города, так как совсем недавно, после кончины Ленина, его переименовали в Ленинград, и это еще не прижилось в сознании. «Странно как-то, наш Петроград все любовно называют Питером, а как же теперь любовно назвать Ленинград? Неужели по аналогии – Литер? Как-то казенно и неприлично, просто глупо!» – подумалось мне, и я снова начал подремывать под мерное покачивание вагона.
Однако, вероятно от пережитого нервного напряжения при отъезде, даже в полусне, мысли мои продолжали работать: «Проехали ли Любань?… Там всегда торговали прекрасными садовыми и полевыми цветами, и все пассажиры считали своим долгом привезти красивый букет своим близким или друзьям. Впрочем, какие в марте цветы… А вот Вышний Волочек, конечно, еще впереди, и может быть, мама еще не спит, ждет его (почему-то маме была симпатична эта станция). А Бологое – это половина пути до Москвы, там меняют паровоз и поезд будет долго стоять, а пассажиры, не боясь отстать, побегут на станцию с чайниками набирать кипяток. А далее?… Клин. Это уже за Бологим, ближе к утру, на самом подъезде к Москве. А где же Акуловка?…» – и, инстинктивно найдя новое положение на жесткой полке, убаюканный постукиванием поезда, я окончательно заснул. Потом, сквозь сон, почувствовал, что поезд стоит; за окном слышались голоса и отдаленные, похожие на команды крики, затем – толчок, лязг тормозов, и я понял, что мы в Бологом. Проснулся я, когда было уже более или менее светло даже на моей полке… Заглянув вниз, я увидел, что мама тоже не спит, и осторожно перебрался к ней на вторую полку. Повернувшись к окну и слегка прижавшись, я увидел бело-голубоватое небо и на горизонте, на фоне светло-серых туч, в утренней дымке белый город и парящие над ним поблескивающий золотом купол на прямоугольном строении, а правее – стоящую, как указующий в небо перст, увенчанную золотой главой белую башню, освещенную розоватым светом всходящего за тучами солнца.
«Храм Христа Спасителя и колокольня Ивана Великого, – сообразил я, – значит, подъезжаем к Белокаменной».
В сутолоке пассажиров, стремящихся поскорее выйти на перрон, мама подозвала пробравшегося в вагон носильщика, сказав ему: «К стоянке извозчиков, пожалуйста».
Вообще-то пролетки московских извозчиков она не любила. Действительно, по сравнению с питерскими, у них были неудобные высокие подножки, куда женщине в длинной юбке с трудом удавалось поставить ногу; сиденье кучера располагалось выше, а спинка пассажирских мест – ниже, и казалось, что при внезапном толчке можно вылететь через нее назад. Кроме того, рессорная пролетка наклонялась в сторону седока, когда тяжесть его тела передавалась высокой подножке, и это создавало дополнительное неудобство при посадке.
Извозчик, которых тогда в Москве было еще много, не заставил себя долго ждать – лихо подкатил, и, вслед за мной, мама поднялась на пролетку; мы уселись поудобнее, прикрыв колени плотным накидным пологом. «Куда прикажете?» – спросил извозчик; «Пожалуйста, на Тверской бульвар, к Никитским воротам, дом 9 – это третий или четвертый от Никитских ворот», – ответила мама. Извозчик подобрал и слегка натянул вожжи, баском полупропел: «Ну, пошла!», и пролетка покатилась по булыжникам Каланчевской площади. Сзади, справа, остались Николаевский и Ярославский вокзалы, слева «поплыл» Казанский с его красной башней, шпилем и часами с затейливым циферблатом.