Алексей Ставницер. Начало. Восхождение. Вершина
Шрифт:
Вечер, окна заслонены фанерными щитами, закрыта дверь на лестницу, и в огромном гулком пространстве, все еще открытом до стропил, наступает относительная тишина. На дощатом столе рядом с керосиновой лампой – кастрюлища с едой. Не дом еще – бивуак, пикник, нора, логово. Затем сон на дощатом помосте – рядком, завернувшись в разномастные одеяла.
Под вой ветра на чердаке, под писк и скрежет крысиных зубов и когтей – изо дня в день. Не описать всех цветов и оттенков этой темени и грязи.
Впрочем, этот мрак довольно споро стал рассеиваться. Из одной из экспедиций за репарациями, кажется, из Румынии, отец привез несколько оружейных ящиков, доверху
В середине лета сняли дачу неподалеку от участка, о покупке которого отец договаривался в предвидении гонорара за книжку. Как-то солнечным днем мы с мамой отправились смотреть будущую недвижимость. Глядя на четыре стены из ракушечника без окон, дверей и крыши, мама протянула: «Та-ак, очередной полигон для работы на свежем воздухе. Но каков воздух!» А воздух жужжал пчелами и пах петунией, маттиолой и абрикосами, оранжево покрывающими землю.
Я бросаюсь их собирать, но мама: «Нет, Витенька, положи на место, это еще не наше…» – «Мам, но…» – «Никаких но! Впрочем, давай-ка и мне одну и идем отсюда». Такой вот урок на ходу…
Мама
Еще один такой же урок, правда, пожестче. Году, кажется, в 1950-м на Соборной площади высадили розы. Порадовать маму: поздним вечером, ползая на брюхе, нарезать штук пять, таясь кружным путем добраться до дома, протянуть маме букет. «Я так понимаю, сын, ты прямо с Соборной площади? Так, быстро уходи, пока я добрая. Иди, выбрось их, чтоб никто не видел.
Мне ворованного не надо, и если еще раз что-нибудь такое увижу, что-нибудь такое услышу – не проси Бога!» Ни одного при том жеста, только интонация в среднем регистре… Думаю, священные заповеди на скрижалях только записаны, живут же в душах, в генетике, в странных этих спиралях, в сплетениях, знаках, не до конца расшифрованных. И мамина щепетильность оттуда откуда-то, из старосветских ее корней.
Прадед Юзеф Гурански принадлежал к шляхетскому сословию, к самой обширной его части, обозначаемой как «голота гербова» или «шляхта шарачкова». Где-то в 90-х годах XIX века он вышел из католичества, мотивы неизвестны, но с той поры Гурански – православные. Имел двух дочерей – Марию (Марыня) и Стефанию (Стефа) и сына Виктора. Коротко: Марыня имела двух дочерей Александру (Тяня) и Катерину (Котя). Муж Марыни был компаньоном князя Сангушко, муж Стефы – экономом. Все эти люди после убийства князя уехали за границу. У деда Виктора Гурански и жены его Иоханны-Юлии Рутковски было трое детей: Ксения, Александра и младший Антон. Ксения родилась в Славуте, а мама и Антон – в Каменце-Подольском. Подолье, одним словом. Несколько раз в жизни слышал, как в разговорах мамы и сестры ее Ксении звучали странные поэтические названия городков и местечек:
После ареста Виктора Гурански для семьи настало «злыденне жице». Ушла гимназия и казенная квартира, осталась работа «на земле» для прокорма, и неизвестно, как сложилась бы жизнь дальше, если бы не поддержка князя Сангушко. Потом революция – косынки, кожанки, ячейки. Спрашиваю как-то: «Мама, зачем тебе был нужен этот ЧОН?» – «Не говори ерунды, Витенька, во-первых, там паек давали. Во-вторых, твоего отца встретила, вернее, не я его, а он все ходил и ходил за мной: «Шура, ты будешь моей». Однажды нас послали ловить «банду», мы с ним отбились от всех, заблудились в лесу, и я до вечера таскала его винтовку, а он проявлял знание географии. То искал мох на деревьях – север, то просто бегал кругами с криком «А-у-у». Так что если бы в этом лесу были бандиты, ты бы сейчас не морочил мне голову».
Мама довоенная – это детдом, археологический музей, где запомнились мумия, эскимо на палочке и тому подобное в неисчислимом множестве. Главное чувство тех времен – ощущение надежности, когда она держит тебя на руках.
1942-й, Сызрань. Мама несет меня через речку Сызранку, по льду бегут ручейки, скрываясь в желтых промоинах, сверкает солнце, мама ставит меня на лед: «Дальше ножками, а то тяжело, нас же трое – ты, я и «свинка»». «Свинка» – это у меня тяжелый пузырь под подбородком, и движемся мы в больницу на операцию. Сейчас понятно, что ей нужно было сказать – «нас же четверо» – ведь Алеша уже был на полпути к этой прорве между синим небом и рыжим льдом.
Потом лето, потом много этих наполненных доверием к могуществу матери Времен. Так велико было ее внимание и терпение, что годами «ма-а-ма…» – зачитать потрясший кусок книжки, подбегаешь: «Ма-а, есть что-нибудь поесть?»
Осенью того же года мама и Адя (Рада) пришли с толстым пакетом, я пошел за ними – что бы это могло быть? Пакет развернули, тонкий писк, и что-то сине-розовое, запах еще странный. Мама стала расстегивать кофту, Адя тычком выставила меня за дверь, и я на время забыл о «его» существовании. А он начал свой бег – пока еще в разные стороны одновременно, а потом – дороги-дорожищи, шоссе и тропы, леса и горы, ущелья и море, камнепад и ласки…
Интересно, откуда вообще у женщин той поры и у Шуры Гуранской, в частности, были силы обрабатывать пространство семьи в ту пору, когда вокруг только враждебные человеку времена и обстоятельства. Шить, стирать, готовить, убирать, стоять в очередях за едой и снова, снова все то же изо дня в день. Может, готовность к добровольной «каторге» была в крови их поколения? А может, и не «каторга» вовсе – эта полная трудом кропотливая жизнь день за днем? Может, это даже интересно, особенно когда считаешь все неодушевленное живым, т. е. все – живое. Например, печке: «Ну, что ты, мерзавка, не разгораешься?..» Или: «Кошка, слезь со стола…»
А еще она с утра до ночи пела песни – польские, русские, украинские, революционные, – читала стихи и молитвы (возможно, с тайной мыслью: а ну, детишки, кто клюнет?..). Один клюнул, это точно.
«Благодарю тебя, пане Боже, что живым проснулся после этой ночи, в то время как тысячи людей в эту ночь умерли…»
Любимые мамины песни необыкновенно грустны. «Как я любила Джемми, мой милый, любимый…», «Спи, моя радость, усни…», «Мой Лизочек так уж мал…» Революционная: «Мы сами копали могилу себе…»