Алмазы Джека Потрошителя
Шрифт:
– Ребенком, – возразил Илья. – Ты была ребенком, который верил в чудеса. А я тебя едва не… дозу не рассчитал. Я хотел, чтобы ты перестала кричать.
– Испугался?
– Тогда – не очень. Теперь – да.
Какая предельная откровенность. Саломея хмыкнула, говоря себе, что откровенность эта не значит ровным счетом ничего.
– Я рад, что не настолько ошибся, чтобы убить тебя, – Илья перехватил руку и прижал к влажной щеке. – Мне приятно находиться рядом с тобой.
На спине гематом было больше. Пятна сливались, кожа набухала сукровицей,
Рунный узор чешуй. Живые зеленые глаза. И черная нитка-язык, которая выглядывает из трещины змеиной пасти.
– Некоторые поступки имеют весьма трудновыводимые последствия, – сказал Далматов, подвигая кастрюлю. – Не обращай внимания.
Не обращать внимания на Змея – Саломея сразу поняла, что именовать его следует с уважением, – было никак не возможно.
– Это надо втереть в кожу. Сильно. – Илья зубами разорвал упаковку и вытряхнул бинт. – Там, где ссадины или крупные гематомы, – очень сильно. И если совсем крупные – то резать. Сможешь?
– Я – да. А ты?
Он неловко пожал плечами, а Змей ухмыльнулся: мол, нам и не так попадать случалось. И все же Саломея была осторожна настолько, насколько у нее получалось. Каждое прикосновение причиняло Далматову боль, хотя он и пытался притвориться, что все нормально.
Но он не железный. И не ледяной даже. Обыкновенный живой человек, которого избили.
– Не надо меня жалеть, – попросил Илья. – Поверь, я того не стою. Я буду говорить, так легче. А надо ли слушать – сама решай.
Жидкость из кастрюльки меняла запах. Теперь в нем появлялись янтарно-смолистые ноты и знакомая горечь камфоры. Еще жидкость окрашивала бинт в желтый, а заодно пальцы и кожу. Маслянистая пленка покрывала синяки, ссадины и чешую Змея.
– Четыре предмета. Четыре грани. Тело. Душа. Разум. Сердце. Отцовские записи. Переписки одного старого дневника. Он бы сжег, если бы успел. Не успел. И плевать. Мне они на хрен не нужны, но… Сильнее, Лисенок. Что ты знаешь о своей семье? Откуда вы взялись?
– А вы?
– Мать моя – урожденная Лидия Анатольевна Вильям. Ударение на втором слоге. Мой прадед иммигрировал в Россию в тысяча девятьсот двадцать первом. Правда, было ему тогда пять лет. Потом родителей репрессировали. Его определили в детский дом. Из Уильяма стал Вильямом. Но если копнуть дальше, то доберемся до его отца, Фредерика Уильяма, сына Джона и Мэри Уильям, появившегося на свет в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, в Лондоне. А еще в этом же году, в небольшом селении, неподалеку от Кардиффа, родился некий Фредерик Кейн. Мать – Кэтрин Кейн. Отец… вот тут заминка. В приходской книге записан отцом Фредерик Кейн, лейтенант. Фантомная личность. Не значится ни в одной из частей. Зато в полицейских архивах значится Кэтрин Кейн, девица, дважды привлекавшаяся за проституцию.
Далматов осторожно пошевелил плечами, вытянул спину
– Ты же не обижаешься, Лисенок?
– На то, что прабабка моя была шлюхой?
Врезать хотелось, но больных нельзя бить. Или все-таки можно?
– Не спеши. Садись. Это можешь вылить. И кастрюлю выброси, использовать ее не стоит. Годом ранее Кэтти Кейн работала в Лондоне, в районе, известном как Уайтчепел. А совсем неподалеку стояла больничка, где обслуживались местные проститутки. И в этой-то больничке имел практику Джон Уильям.
…комната. Окна раскрыты, и ветер выдувает занавески внутрь. Белый тюль – как белый парус. И Саломея играет в корабли. Она лежит на полу, прижимаясь щекой к нагретому солнцем дереву, и слушает шум моря в раковине. Стоит закрыть глаза, и море выплеснется. Оно качнет корабль влево и вправо. Затрещит мачта, удерживая парус…
– Ей пока рано думать о таком. – Бабушкин голос просачивается сквозь щели в полу. И Саломея тут же представляет, что пол – это палуба. А под ней – трюм и каюты. В трюме собираются пираты, готовясь напасть на пассажиров, а те уже знают про заговор, но бежать некуда.
Море кругом.
– …мама, ты слишком все усложняешь. Ну конечно, никто не станет ее принуждать. Слава богу, мы живем не в двенадцатом веке…
Жаль. Хотя Саломее больше по вкусу семнадцатый. Или пятнадцатый, где Возрождение. А бабушка любит Эдвардианскую эпоху, говорит, что тогда люди видели, как меняется мир.
– Но это замечательный шанс соединить две ветви…
С кем соединить? Пусть будет с другом, таким, с которым жаль расставаться, но любая история требует расставаний, ведь без них невозможны встречи. Так папа утверждает, и бабушка с мамой согласны с ним. В истории Саломеи ее друг будет пиратом. А она – пассажиркой. Циркачкой, цирк Саломее по вкусу. И на корабль она проберется тайно.
– Если ты распоряжаешься от имени Сэл, – бабушка всегда произносит имя вот так, со странноватым привкусом акцента, – то хотя бы поставь девочку в известность. Ей уже десять. Она вполне способна принять решение.
Какое? Игра рассыпается на детали, и Саломея прячет их в память, на потом. Будет время, и она дорасскажет свою историю про благородного пирата и прекрасную циркачку.
– Она ребенок!
– И ребенком останется, если ты и дальше будешь относиться к ней как…
Хлопает дверь. И порыв ветра расправляет занавески, уже не паруса – белые флаги. Дом сдается на милость хозяина.
– Девочки! Я приехал!
Папин голос срывает Саломею с места. И она бежит, забыв про историю, про разговор, про все на свете.
– Папочка!
От отца пахнет бензином, дымом и земляникой. Он принес целую корзинку земляники! И еще живые кустики, которые Саломея посадит в огороде. Бабушка станет ворчать, что земляника не приживется, но она всегда ворчит.
Вечером родители уедут. Саломея из окна будет смотреть на дорогу, пока небо не почернеет. Она бы и дольше глядела, но бабушка велит идти спать. Саломея подчинится.