Алогичная культурология
Шрифт:
В стихотворении Блока поэт находится как бы среди прихожан-слушателей хора, а на самом деле – вне картины. Где находится поэт в стихотворении Ахматовой? «В пестрой сетке гамака». Кажется, будет натяжкой сказать, что на самом деле не в гамаке, а где-то еще. Поэт находится не вне, а внутри картины. Он не охватывает все сразу внутренним взглядом, не знает картину изначально, а постепенно ее разглядывает, она открывается ему по мере поворота глаз и перехода, движения мысли: «Жарко веет ветер душный, Солнце руки обожгло, Надо мною свод воздушный, Словно синее стекло; Сухо пахнут иммортели В разметавшейся косе. На стволе корявой ели Муравьиное шоссе. Пруд лениво серебрится…» Это
У символистов А означает Б. Голос поющей в церковном хоре девушки означает надежду. У постсимволистов А означает А. Иммортели означают иммортели. Поэт ни о чем не задумывается, просто рассматривает: сначала одно, потом другое… И каждый рассматриваемый им элемент самоценен, то есть прекрасен сам по себе, без соотнесения с вечными образами. Но что же тогда связывает все эти самоценные элементы в единое стихотворение? Какая связь между иммортелями в косе и снующими по еловому стволу муравьями? Ничто не связывает, конечно, просто так оно есть в действительности, в самой жизни. Поэт просто смотрит и называет то, что видит. Но что тогда гарантирует от бессмыслицы, что спасает смысл? Только одно: наличие смысла в самой жизни. Поэт здесь не берет на себя ответственности за картину жизни в целом, как это происходит у Блока.
Поэт у Ахматовой – не дух, не демон, он просто человек, который не знает, что будет в следующий момент и как все это связано. Он просто доверяет ходу жизни, ему интересно, что будет дальше: «Кто сегодня мне приснится В пестрой сетке гамака?» Это интерес и надежда. Поэт не проглотил в себя мир, он в мире, он маленький и легкий: «Жизнь по-новому легка». Кстати, значит, до этого была нелегка? Да, была нелегка, а стала легка. С одной стороны, конкретное самочувствие поэта, лежащего в гамаке в хорошую летнюю погоду. С другой стороны, в этом виден и перелом поэтики: была старая, тяжелая, а стала новая, легкая.
«Сухо пахнут иммортели» – так оно и есть в действительности: сухо, пахнут, иммортели. Но почему-то это очень хорошо! Прислушайтесь: «Сухо пахнут иммортели». «На стволе корявой ели» – и это истинно. И опять прислушайтесь. И как-то связаны «В разметавшейся косе» и «Муравьиное шоссе», если прислушаться. И все это переплетено тем, что в двух внутренних строчках строфы указывается место действия, а во внешних строчках (начальной и конечной) – субъект действия и оно само:
Сухо пахнут иммортелиВ разметавшейся косе.На стволе корявой елиМуравьиное шоссе.При всей случайности, при всей свободе следования образов они слагаются в общую, единую картину жизни – на протяжении стихотворения постепенно, а в конце решительно, вдруг – на последней ключевой строке «В пестрой сетке гамака». Эта строка всё объединяет. Во-первых, в звуковом отношении. Вы слышите в ней, например, и отражение строки «В разметавшейся косе», и отражение строки «На стволе корявой ели». Во-вторых, в смысловом отношении: все образы стихотворения под конец вдруг охватываются единым взглядом: на словах «в пестрой сетке гамака» становится ясно, что они образуют единую «пеструю сетку», на которой покоится поэт. Поэт на протяжении всего стихотворения был внутри картины, а под конец вдруг оказывается и вне ее, равным ей.
Надежда поэта на то, что у жизни есть смысл и что она поделится этим смыслом со стихотворением, оправдалась.
«Иммортели» означает в переводе «бессмертники». Если бы мы, читая строку «Сухо пахнут иммортели», сказали: «о! здесь имеется
Может быть, мы тогда и у Блока найдем А = А, самоценность образа?
Причастный тайнам, – плакал ребенокО том, что никто не придет назад.На этой концовке происходит вот что: поэт перестает быть духом, демоном, он сливается с ребенком, становится плачущим ребенком. Он забывает о своей отстраненности от мира и начинает плакать. Он всеведущ? Нет, это Бог, это Иисус Христос всеведущ. А здесь просто ребенок, мало ли почему он заплакал. Он не знает, зачем его сюда привели или принесли, не знает, что будет с ним (а значит, и со всем миром – это пока одно и то же для него) дальше. И здесь не только конкретное состояние души Блока в данный момент, в церкви, когда он слышит пение и плач ребенка, но и предвосхищение им перелома в поэтике.
Плач ребенка сцепляет стихотворение с миром, делает его реальным, истинным. «О том, что никто не придет назад» – это истинно еще и потому, что здесь отражено звучание и других строк, например: «И голос был сладок, и луч был тонок». «Тонок» – «о том», сладок» – «назад» и т. п. Звучат две последние строки – и вдруг всё, что было иносказанием, становится действительностью. Действительно не вернутся корабли. Не те, что в душе поэта, не корабли его чувств и мыслей, не корабли его судьбы и судьбы его друзей, а корабли в смысле чужих человеческих жизней. И погибших в японскую войну, и погибших в революцию 1905 года, и тех, которые погибнут в грядущей мировой войне. Стихотворение Блока истинно в плане истории, как стихотворение Ахматовой – sub specie aeternitatis.
Стихотворение Блока начинается (и продолжается) церковью, а кончается миром, идет от вечного к временному, церковь у него – о мире, в то время как стихотворение Ахматовой начинается (и продолжается) миром, а приходит к вечному. Стихотворение Блока на всем своем протяжении отсылает к тому, что находится вне него (например, поющая девушка отсылает к Деве Марии), а заканчивается простым (А = А) человеческим жестом внутри самого стихотворения (плачем ребенка), втягивает мир в себя. Стихотворение Ахматовой на всем своем протяжении не выходит за свои пределы, не «воспаряет», переходя от конкретного явления к конкретному явлению, однако заканчивается выходом в будущее и в сновидение (А = Б).
Эти два стихотворения по своему (общему, установочному) строению зеркально отражают друг друга, соединяются друг с другом, как элементы пазла.
Я посмотрел недавно интересную документальную съемку (черно-белую, любительскую) – лекцию Жиля Делёза в 1975 году. Французский философ принципиально читает лекцию – нет, ведет разговор – не в университетской аудитории, а в комнате, куда набиваются кое-как (сидя, стоя, лежа) студенты. Делёз сидит где-то почти ниже всех, все в дымке от курева, в перерывах – кричащие слушатели, в общем, славные французские мальчики (и девочки) семидесятых.