Алогичная культурология
Шрифт:
«Да, поэзия Пастернака – прямое токование (глухарь на току, соловей по весне), прямое следствие особого физиологического устройства горла, такая же родовая примета, как оперенье, как птичий хохолок.
Это – круто налившийся свист,Это – щелканье сдавленных льдинок,Это – ночь, леденящая лист,Это – двух соловьев поединок…Стихи Пастернака почитать – горло прочистить, дыхание укрепить, обновить легкие: такие стихи
Книга Пастернака "Сестра моя жизнь” представляется мне сборником прекрасных упражнений дыханья: каждый раз голос становится по-новому, каждый раз иначе регулируется мощный дыхательный аппарат. <…>
Так, размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственная трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что есть в мире».
Лед тронулся, и слова, как сдавленные льдинки, отражаются друг в друге («сдавленных льдинок»: ДЛ – ЛД). Слова размножаются делением, разворачиваются: из слова «лист» под давлением выскакивают и «лед», и «свист», и «сдавленный», и «налившийся», и «соловей». «Домашнее корнесловье».
Бенедикт Лившиц в книге воспоминаний «Полутораглазый стрелец» так описывает свое первое впечатление от хлебниковских стихов:
«Дыхание довременного слова пахнуло мне в лицо.
И я понял, что от рождения нем.
<…>
Я стоял лицом к лицу с невероятным явлением.
Гумбольдтовское понимание языка как искусства находило себе красноречивейшее подтверждение в произведениях Хлебникова, с той только потрясающей оговоркой, что процесс, мыслившийся до сих пор как функция коллективного сознания целого народа, был воплощен в творчестве одного человека».
Лившиц «увидел воочию оживший язык». Это созвучно идее Вильгельма фон Гумбольдта (1767–1835) о языке как о такой деятельности человеческого духа (энергейя), в которой осуществляется сплавление понятия со звуком, превращение звука в живое выражение мысли, а не как мертвого продукта этой деятельности (эргон).
С мыслью Гумбольдта перекликается сказанное Мандельштамом об «отрицательном и положительном полюсах в состоянии поэтического языка». Получается, что эргон («оконченное дело, сделанная вещь») и энергейя («деятельность, жизнь») чередуются в истории. (Причем момент энергейя может способствовать расцвету поэзии.) Мартин Бубер в книге «Я и Ты» пишет, что в истории чередуются эпохи мифологического, динамического мировосприятия (эпохи Ты) и эпохи немифологического, объективированного, статического мировосприятия (эпохи Оно).
И вот настает эпоха Ты, эпоха подогретой модели. В самовитом слове становится самовитым каждый звук. Маяковский призывает поэтов:
Громоздите за звуком звук выи вперед,поя и свища.Есть еще хорошие буквы:Эр,Ша,Ща.Ну, это теория, а вот практика:Как бронзовой золой жаровень,Жуками сыплет сонный сад.Или:
шмыгнул на горящий Кузнецкийи ушел.Или (у Пастернака в стихотворении «Ледоход»):
И ни души. Один лишь хрип,Тоскливый лязг и стук ножовый,И сталкивающихсяИли (у Пастернака в стихотворении «Весна»):
Апрель. Возмужалостью тянет из парка,И реплики леса окрепли.Или (тоже Пастернак):
Когда до тончайшей мелочиВесь день пред тобой на весу,Лишь знойное щелканье белочьеНе молкнет в смолистом лесу.И млея, и силы накапливая,Спит строй сосновых высот.И лес шелушится и каплямиРоняет струящийся пот.Почему эти буквы кажутся Маяковскому хорошими, особенно подходящими для поэзии? Потому что они жаркие (буква Ж, кстати говоря, не менее хороша, и мы видим ее в наших примерах), они выражают современную ему модель, это мир из огня, мир по Гераклиту. В стихотворении Пастернака «Балашов»:
Мой друг, ты спросишь, кто велит,Чтоб жглась юродивого речь?В природе лип, в природе плит,В природе лета было жечь.Это центробежный мир, он распадается на куски, разлетается на реплики, шелушится. Это мир твердый и рассыпчатый – даже там, где речь идет, например, о море или небе. Это мир жаркий – даже там, где речь идет обо льде. Это мир красный и летний, даже когда речь идет, например, о синем и о ночи (красный цвет – теплый и центробежный, синий – холодный и центростремительный). Например, поэт поднимает голову и смотрит на небо – но не видит его как голубой купол, как океан с плавающими облаками, а видит вот что (стихотворение «Воробьевы горы»):
Расколышь же душу! Всю сегодня выпей.Это полдень мира. Где глаза твои?Видишь, в высях мысли сбились в белый кипеньДятлов, туч и шишек, жара и хвои.Или он видит синеву рассвета – и тут же овеществляет ее, лишает глубины, превращает в перья – рассвет теперь можно погладить рукой (стихотворение «На пароходе»):
Был утренник. Сводило челюсти,И шелест листьев был как бред.Синее оперенья селезняСверкал за Камою рассвет.Или он описывает февральскую, предвесеннюю слякоть – а она у него грохочет и загорается:
Февраль. Достать чернил и плакать!Писать о феврале навзрыд,Пока грохочущая слякотьВесною черною горит.И дождь в этом мире не освежает (стихотворение «Гроза моментальная навек»):
И, как уголь по рисунку,Грянул ливень всем плетнем…Или поэт входит в лес – и его не обнимает таинственная, шелестящая прохлада, столь сродная водной стихии, а перед ним вот что (стихотворение «В лесу»):
Текли лучи. Текли жуки с отливом.Стекло стрекоз сновало по щекам.Был полон лес мерцаньем кропотливым,Как под щипцами у часовщика.Это мир жаркий (мир лета), активный (мир жеста) и вещественно-подробный (мир детали). В стихотворении «Про эти стихи» Пастернак дает свой рецепт:
На тротуарах истолкуС стеклом и солнцем пополам…Это мир теплового взрыва. Вот несколько концовок стихотворений Пастернака: