Американская история
Шрифт:
Марк конечно же кончал, что являлось для его физиологии логическим завершением любви, хотя, как я в конце концов поняла, кончал он не для того, чтобы улететь еще дальше, а просто, чтобы завершить процесс естественным образом, когда он чувствовал или считал, что его пора завершить.
Все это привело меня к парадоксальной мысли, что мужчины кончают тогда, когда им сознательно или подсознательно больше не хочется заниматься любовью, используя этот прием как извинительный выход из ситуации, из которой другого извинительного выхода для них нет. Мысль поразила меня, я-то раньше была уверена, как и все остальные, что чем круче кипение страсти, тем быстрее мужчина достигает, так сказать, любовного извержения. А все оказалось наоборот — чем приятнее для него непосредственный процесс, тем дольше он будет стремиться в нем находиться.
Я поделилась своим наблюдением с Катькой, но та только фыркнула в ответ, сказав что-то особенно язвительное, вроде: «Не зря тебя психологии учат», и я подумала, что мое понимание не может распространяться на всех, и вообще, наверное, общее правило отсутствует, так как у всех все происходит по-разному. Впрочем, подумала я, тот факт, что мое замечание, как и любое замечание о жизни, верно лишь частично, не делает его менее ценным.
Тогда же я поняла и то, что секс — это вообще не про половые органы и даже не про эрогенные зоны; они только дежурные форпосты, прикрывающие собой внутреннюю многопластовую сложность. Или их лучше сравнить со скупым выходом золотоносной породы наружу, на поверхность, выходом, только подсказывающим, что там внутри, под землей заложена сложно извивающаяся жила. Они — лишь скудная связка, соединяющая поверхностные признаки с глубинным богатством, лишь зыбкая гарантия его, никак, впрочем, его не подменяющая.
Именно глубинное и есть основа физической любви, и неподдельное искусство связано с умением трогать не поверхностные, пускай чувствительные части тела, а удаленные, недоступные обычно участки души, сознания, нервной чувственности, умением всколыхнуть фантазию, создавая из них общее сверхпроводимое поле.
Этим талантом, талантом любви, безусловно, обладал Марк. Я помню, как однажды, уже поздно ночью, не то в пятницу, не то в субботу, вернувшись откуда-то, оба немного пьяные, и, находясь весь вечер в возбужденном ожидании возвращения, мы сразу бросились в постель и осознали себя в нашей квартире, только когда начало светать. Именно тогда я сказала Марку о его любовном даровании. Он довольно улыбнулся — понятно, ему было приятно — и согласился, что, конечно, как и всем другим, заниматься любовью можно талантливо и, как и во всем другом, талант может быть врожденным, а может быть привнесенным.
— То есть, — сказал Марк, — как и всему другому, человека можно любви научить. Но, — продолжил он, как мне показалось, уже про что-то другое, — всегда приятно найти человека с природным талантом, который, если потом потребуется, несложно развить. — Он помолчал, а потом добавил: — Видишь, все в жизни подчиняется одинаковым законам, и любовь в том числе.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Впрочем, секс не был основной составляющей моей новой жизни с Марком. Изменения касались всей ее сути и стали основой глобального слома общего стиля существования — во всех его устоях — и построения принципиально нового стиля с новым бытом, с новыми целями, с заново рождающимися привычками. Однажды я сказала Катьке, что изменилось общее кружево жизни, ответив таким туманным образом на ее провокационное: «Ну как оно, вообще-то?»
Надо сказать, что секс являлся скорее выпаданием из общего напряженного ритма, чем частью его. Я училась как проклятая, изучая в полтора раза больше предметов, чем остальные студенты и чем максимум разрешалось (Марк связался с кем-то, и мне разрешили). Три ночи в неделю я работала в интернате, поглядывая своим, как правило, сонным оком, чтобы в целом тихие его обитатели ничего такого не натворили, в основном с собой.
Вообще это были милые, приятные люди, знающие о своих проблемах, давно принявшие их и смирившиеся с ними, живущие приспособленной к болезни жизнью. И лишь иногда, когда болезнь в ком-то из них поворачивалась неуязвимой для лекарств стороной, они могли совершить нечто неконтролируемое, иногда безумное, отчего я каждый раз приходила в ужас и к чему так и не смогла привыкнуть. Как правило, это было связано с попыткой самоубийства, но, так как попытка совершалась не в самом осознанном состоянии и соответственно
В целом такие происшествия случались не со всеми, да и нечасто — раз в несколько месяцев. Порой по полгода ничего плохого не происходило, и мы жили в спокойной повседневности: занятые рутинными обязанностями постояльцы принимали свои медикаменты, убирали за собой и следили за порядком в комнатах; я же следила за ними, помогала им и старалась внести равновесие и покой в их души, если сама идея покоя и равновесия в этом казенном доме не покажется кому-то злой иронией.
Я искренне если и не полюбила своих подопечных, то привязалась к ним, стараясь принимать их беды как беды близких людей. Мне это удавалось, может быть, потому, что у меня особенно близких людей, кроме Марка, не было. К тому же Марк скорее сам заботился обо мне, и ему не требовалась чужая забота, во всяком случае внешняя. А может быть, это просто зарождался профессионализм, как я его сейчас понимаю, впрочем, какая разница.
Мои милые пациенты, по-видимому, чувствовали исходящее от меня тепло и отвечали такой же искренней взаимностью.
Рядом с домом Марка находился магазин-пекарня, который специализировался на пирожных, тортах и прочих кремовосладких вкусностях. Однажды я зашла к хозяину и, объяснив, где работаю, спросила, не могут ли они в качестве помощи раз в неделю бесплатно давать либо торт, либо чего у них там останется, все равно, нераспроданного, чтобы я тем же вечером могла отвезти сладкое моим, и без того ждущим меня, подопечным. Хозяин с радостью, казалось даже неподдельной, согласился.
Когда Марк увидел торт — я заскочила домой перед отъездом на работу— и, попытавшись отрезать кусок, нарвался на мой запрет и выслушал объяснения, он посмотрел на меня с детским искренним непониманием, которое всегда возникало у него, когда он встречался с чем-то, что не мог предвидеть и о чем не смог догадаться сам.
— Ты сама это придумала? — спросил он, и в голосе его присутствовало все то же нескрываемое удивление.
— Конечно, сама, — ответила я агрессивно, обидевшись и на форму вопроса и особенно на искренность его удивления. — Ты считаешь, что я ни на что не способна?
— Что ты, малыш, я совсем так не считаю. Но это... — он запнулся, — это совершенно гениально. Ты даже не знаешь, насколько гениально.
Мне опять не понравились его слова.
— Ты полагаешь, будто я не могу понять далее то, что сама придумала. А вот ты, конечно же, можешь понять все.
— Да нет, — вновь спохватился Марк, — не в том дело. Ты ведь идею с тортом нигде не заимствовала, а значит, она — не просто проявление твоего человеческого участия, а участия творческого, нестандартного, вот что важно. Мне бы ничего подобного даже в голову не пришло.
Я видела, что он не только удивлен, он просто в восторге от моего поступка, и поэтому скорее по инерции добавила напоследок:
— Почему все надо по полочкам разбирать?
— Ну вот, — сказал Марк, по-прежнему радостно улыбаясь, — еще назови меня занудой.
— Ну а кто же ты, как не зануда?
Я подошла к нему вплотную. На самом деле мне было очень даже приятно, что он оценил мое действительно искреннее движение души.
Особенно доверительными у меня сложились отношения с Мэрианн, одной из моих пациенток, — худенькой девушкой, почти девочкой, лет восемнадцати-двадцати. Она как-то особенно прониклась ко мне, возможно, оттого, что я не была похожа на других воспитательниц с многолетним стажем и не привыкла еще подходить к своим подопечным исключительно как к объектам для наблюдения и лечения. Впрочем, я не привыкла к этому до сих пор, и дай Бог, никогда не привыкну.