Анафем
Шрифт:
Не могу описать, каким чудовищем я себя почувствовал. Я прислонился к стене и с размаху саданул о неё затылком, как будто хотел вырваться из своей омерзительной оболочки. Никакого результата.
Ала открыла глаза. Они блестели от слёз, но видели всё. Догадаться мог каждый, кто смотрит на тебя столько же, сколько я. То есть, думаю… никто.
Голосом тихим почти до неразличимости она проговорила:
— Тебе помыться надо.
Первый раз в жизни до меня дошёл второй смысл сказанного. Но Ала уже исчезла.
Одиннадцать,
Я стал бы богопоклонником и отправился в паломничество хоть на край света, чтобы найти чудесный источник и смыть ощущение собственной мерзости. Тяготы пути стали бы удовольствием по сравнению с тем, что мне пришлось вытерпеть за следующую неделю. Нет, Ала никому ничего не сказала — гордость не позволила. Но все остальные сууры, начиная с Тулии, видели, что ей плохо. К завтраку следующего дня они сошлись во мнении, что виноват я. Интересно, как такое происходит. Моя первая гипотеза (неверная) состояла в том, что Ала прибежала домой и передала наш разговор полному калькорию возмущённых суур. Вторая: она пропустила ужин и вернулась несчастная, а я пришёл чуть позже, стараясь никому не попадаться на глаза: эрго, я как-то дурно с ней поступил. Только позже я понял куда более простую истину: они видели, что Ала в меня влюбилась, и раз она страдает, значит, я сделал что-то — не важно что — нехорошее.
В одночасье меня отбросило всё младшее женское население матика. Все девушки были возмущены — это читалось на каждом обращённом ко мне девичьем лице.
Со временем дело только усугубилось. Лучше бы Ала написала отчёт о случившемся и пришпилила мне на грудь. Поскольку информация была нулевая, в ход пошли домыслы. Молодые сууры от меня шарахались. Старшие смотрели осуждающе. Не важно, что ты сделал, молодой человек… мы знаем, что ты чего-то натворил.
Я не видел Алу четыре дня, что было статистически невозможно. Следовательно, другие сууры отслеживали мои перемещения и предупреждали Алу, куда не ходить.
Арсибальт так перепугался, что два дня вообще ни с кем не говорил. На третий день он явился к ужину весь грязный и шёпотом сообщил мне, что выкопал табулу оттуда, куда спрятали её мы с Джезри («там любой дурак найдёт») и переложил в более удачное место («действительно надёжное»).
Мы с Джезри понимали, что бессмысленно искать вещь, которую Арсибальт считал надёжно спрятанной. Оставалось только ждать, когда он успокоится.
Я понял, почему не вижу Алу: они с Тулией торчали в соборе, что-то делали с колоколами, репетировали какие-то особенные звоны и передавали свои знания младшим девушкам, которые со временем должны были их сменить.
Солнечных дней было все больше. Глядя наверх, я иногда видел, как Самманн перекусывает и упорно смотрит на солнце через очки. Мыс Джезри обсуждали, не закоптить ли стекло и не сделать то же самое, но знали, что если закоптим недостаточно, то ослепнем. Я даже подумывал о том, чтобы перелезть через стену, сбегать в машинный
И вот однажды, когда я выстраивал боевые порядки сорняков, мне пришло в голову, что в случае Алы может сработать одностороннее разоружение. Наши с Лио труды на берегу обеспечили мне близкий контакт с множеством полевых цветов. Девушки были на звоннице. Внезапно всё стало самоочевидно. Я начал осуществлять план ещё до того, как окончательно его сформулировал, и через десять минут походкой лунатика уже поднимался по ступеням собора. В руке я держал букет, прикрывая стлой, поскольку один цветок принадлежал к одиннадцати, а мне надо было пронести его через двор инспектората.
Решётка была по-прежнему закрыта, лестница на аркбутане недоступна, верхняя часть президия — недосягаема. К колоколам вела лестница из дефендората. Дальше служебной будки под колокольным механизмом по ней было не подняться, и я мог идти без страха, что меня заподозрят в попытке глянуть на запретное небо.
В будке размещался механизм часового боя. Из люка долетали голоса Алы и Тулии. Сердце у меня стучало, как колокол; я изо всех сил цеплялся за перекладины, чтобы не упасть. Букет я сунул за пазуху, чтобы освободить руки, и теперь потел прямо на цветы. Тулия что-то сказала — наверное, остроумное, потому что следом прозвучал Алин смех. Я обрадовался, что она может смеяться, потом почему-то расстроился, что она уже из-за меня не страдает.
Не было никаких способов сгладить внезапность своего появления. Я толкнул люк. Девушки замолчали. Я просунул в дыру букет и бросил его вбок, надеясь, что он произведёт более благоприятное впечатление, чем моё лицо, от которого в последнее время молодые особы женского пола разбегались с визгом. Но я лишь оттягивал неизбежное. Я никак не мог оставить своё лицо позади: мы с ним должны были появиться одновременно. Я просунул свою жалкую физиономию в дыру и огляделся, но ничего не увидел: окна будки были занавешены. Однако девушки привыкли к темноте и сразу меня узнали. Тишина стала ещё более тихой, если такое возможно. Я втянул остального себя в люк.
Тулия засветила сферу. Девушки сидели бок о бок на полу у самой стены. Мне стало интересно зачем, но я не смел открыть рот и спросить. Поэтому я встал на колени у края люка, лицом к букету, и только тогда сообразил, что у меня нет плана и я не знаю, что говорить. Однако я рос вместе с суурой Алой, знал её характер и решил, что самый безопасный путь — спросить разрешения.
— Ала, я хотел бы подарить тебе вот это, если ты не против.
По крайней мере одна из девушек ахнула. Возражений ни та, ни другая не высказала. Будка оказалась больше, чем я думал, но так заполнена балками и трубами, что я не знал, смогу ли выпрямиться, и пополз вперёд на коленях. Что-то скользнуло мимо меня — летучая мышь? Однако, когда я в следующий раз — то есть заметное время спустя — пересчитал присутствующих, нас оказалось только двое. Оставалось предположить, что Тулия телепортировалась из будки, как капитан звездолёта в спиле.