Анархисты
Шрифт:
Для свету размахивая под ногами углем, Соломин пошел обратно к стоянке. Теперь за спиной он чуял реку, ее одушевленную силу и таившийся взгляд, так испугавший поначалу, но сейчас мирный, все-таки принявший его в свою стихию. Дуга головешки следовала за взмахом руки. Он стал вертеть ею над головой, выписывая восьмерки, зигзаги, буквы, составляя из них свое имя.
Первые дни посреди заповедного безлюдья Соломин старался не маячить на берегу, остерегаясь рыбаков, снующего рыбнадзора, байдарочников, даже тракториста на луговой целине через реку и пастуха, обычно спавшего под ивой от полудня до заката, в то время как немногочисленное стадо его разбредалось вдоль излучины. Иные коровы норовили отыскать брод, и, случалось, буренка срывалась
Полетели дни; поле осталось нераспаханным, пастух и коровы скрылись в роще. Соломина захватили заботы: надо было запасти дрова, окопать и замаскировать палатку, натаскать под нее молодой куги, сколотить и вкопать обеденный стол, скамейку, оборудовать таганком и жаровней очаг, устроить в укромном месте склад продуктов и посуды. Исполнив все это, Соломин решил сделать холодную коптильню. Он присмотрел неподалеку подходящий участок глиняного обрыва, усеянного норами ласточек. От уреза воды следовало прокопать вверх, к лесу, дымоход достаточной длины, – если полениться и прокопать накоротко, дым на выходе будет горячим и сварит рыбу.
Соломин поковырял глину, взял в руку, стал разминать в пальцах и обернулся к реке, над которой уже тек свет месяца, рассеивался в хмари. Позади над лесом еще держался отсвет заката; отступая, он грел полосу воды у берега – над ней еще кружились ласточки, заметая столбики мошкары, под которыми мельтешили блестками верховки. Глина была особенная – синяя, цвета моря, в котором отражается накатывающая из-за горизонта гроза. Жирная, как солидол, но нежней, она давала пальцам трения не больше, чем воздух крылу.
Наверху он прикинул, где поставит коптильню, содрал на том месте дерн и спустился к воде. Месяц, взбираясь к зениту, сжался, как кошачий глаз, и светил пронзительней. Соломин стоял по пояс в тумане. Ночной холод тек из леса и смешивался с восходящим от воды парным теплом. В тумане темнели рытвины, впадины, ямы, воронки… Послышался плеск весел, и из-за мыска показался по плечи в тумане рыбак. На время оставляя весла и нагибаясь, он скрывался из виду – по всему, ставил вдоль осоки жерлицы на щук-травянок.
Остерегаясь быть замеченным, Соломин пригнулся в туман, сполоснул руки и, припадая в белых потемках к земле, пробрался к стоянке, залез в спальник. Он лежал и прислушивался к замиравшему дыханию леса, к дроби капель по натянутому тенту, к сонным посвистам птиц, всматривался в медлительные лунные тени на коконе палатки, уравнивал глубоким дыханием биение вспугнутого сердца. Сон все не шел. Соломин несколько раз высовывался в тамбур курить и видел, как месяц серебрит мертвенной таинственностью округу, как на краю опушки чернеют ели, как туман, выйдя из берегов, поглощает тальник… Наконец его сморил беспокойный сон.
На рассвете Соломин спустился к реке с десантной лопаткой в руке и впился в глину. Временами он встряхивался и, дивясь своей ярости, снова брался за работу. Сначала он вырубил костровую нишу, встал в ней на корточки и вогнал лопатку в нижний слой более плотной глины. Он кромсал ее ломтями и подгребал под себя, отпихивая дальше коленями и ногами, продвигаясь рывком. Чем темней становилось в лазе, чем сложнее было выбираться наружу, чтоб отгрести выработку, – тем яростней он вгрызался в откос. Соломин проникал в землю мощным нырком, и глина поддавалась, принимая его с глухою страстью. Чем глубже он уходил, тем ожесточенней вкапывался, словно вознамерился из земли добыть клад – разгадку своего несчастья. Стремясь проникнуть все дальше, он забывал расширять лаз и терял мощность, поскольку не хватало места для замаха. Он зверел и пускал в дело все тело, ворочался буром, расталкивал локтями, подминал подбородком, коленями, вдавливался хребтом, загривком – и терся боками, уминая обманчиво податливый мякиш
Время от времени Соломин тюленем выпрастывался наружу, производя промер глубины своей работы. И каждый раз поражался несоразмерности ощущения того, что сделано, и реального положения дел. Внутри пещеры размеры ее казались внушительными. На деле вряд ли он преодолел хотя бы полтора своих роста.
Солнце уж вкатывалось в зенит, уже рыбак снимался с дальнего переката, а Соломину все еще предстояло пройти до поверхности не меньше сажени. Перед очередным броском он откинулся на груду выработки. Подсохшая глина скоро стянула ему кожу на лице, сковала губы, обездвижила веки; чуть шурша трещинками, обдирая волоски при шевелении, она свела спину, бедра, локти, грудь. Чужая маска земляного чудища искорежила его черты. Он отлежался и кинулся в воду, пронырнул и застыл. Река обмывала его от глины, освобождала от коросты, и он, становясь новым, наконец понял, что делает там, внутри земли: космос крота, хоть и сжат, ограничен лугом, опушкой, поляной, но для самого крота лабиринт норы обширен, подобно тому как внутренний мир человека может быть обширней бытийных мест его обитания.
И Соломин снова влился в глину. Он уже давно работал в потемках. День остался далеко позади. Облепленный грунтом, он снова смешивался с ним, проникаясь плотью его массы. Сплошь глиняный увалень, он продвигался к растворению в своем материале. Чтобы продлить себя, он старался не суетиться – не елозить, не транжирить силы на сладострастие. Движения его стали сдержанными. Теперь он больше работал лопаткой, чем телом. Жадно нарывал холмик себе под живот и степенно, толчками груди и солнечного сплетения, гусеницей преодолевал его. Он следил за дыханием, за его размеренностью, чтобы удержать приступы ужаса.
Для соблюдения ритма он считал тычки штыка. Три тычка – сантиметр. Еще три, пять, десять – и уже надо грести под себя. Постепенно он вновь утратил ощущение времени – и века понеслись навстречу, как пристанционные постройки в окне поезда… И все-таки он иногда срывался – начинал пятиться, натыкался сзади на пробку грунта, заходился ужасом западни, полоумно дрыгался, пробивая ногами, и, убедившись в свободном обратном ходе, снова швырял себя вперед, вновь и вновь биениями тела вминал себя в лаз, – дико, беспомощно и бестолково ворочаясь в нем, как язык немого.
Вдруг штык ткнулся в пустоту и замер. Он вынул его медленно, будто клинок из тела возлюбленной. Лезвие света рассекло ему мозг. Слегка обровняв и расчистив стенки, он вылетел из промежины и прыгал над собственной могилой до тех пор, пока не зашатался и не завалился в траву.
Наконец Соломин подполз к дыре; присвистнул в нее и сплюнул. Ему не хотелось расставаться с такой славной работой. Он снова скользнул в нору – теперь с легким делом трубочиста: расширить, подровнять и выгрести пробки. Привычным танцем мышц он махом одолел половину лаза. Но на вершине дуги вышла заминка. Он подрыгал ногами: засыпь оказалась массивной и усилиями только уминалась, не давая ходу. Оторопь швырнула его вверх. Он ломился к лоскутку неба, в распор утыкая колени, локти, долбя скользкие стенки пятками, полосуя их ногтями, – хотя вот только что преодолел этот участок спокойно и был еще способен, стоя в распоре, орудовать лопатой… Он сорвался, рухнул – и его завалило.