Анархисты
Шрифт:
– Есть еще? – спросила она перевернувшегося на живот Калинина.
– Шиленскому кристаллы обещал.
– Поедем?
– Пройдемся. Башку проветрить надо… А тебе не хватит? У меня-то отпуск кончится, я и тормознусь…
– И мне недолго коротать, – отвечала Катя, натягивая джинсы. – Идем?
Они заперли калитку и пошли к реке.
«Чему быть, того не миновать… – думала Катя. – Пускай…»
Они спустились к пристани, постояли перед серенькой водичкой, разогнанной на плесе в высокую ветреную волну, на которой ванькой-встанькой раскачивался суриковый обшарпанный бакен. Пока Калинин расплачивался
Она вспомнила о его эсэмэске, когда Калинин со швартовым концом в руках прыгнул на нос и завел мотор, потащивший судно на стремнину малым задним ходом. Турчин остановился, пристально глядя на Катю. Она отрицательно покачала головой.
«Тварь. Твари… – подумал Турчин и закусил губу, чтобы не заплакать. – Зачем? Зачем…»
Он вернулся в Чаусово и прошелся мимо дома Соломина, заглянул в окна, увидел, что художник стоит в мастерской перед окном, что-то тщательно поправляя кистью на холсте.
«Проклятая… Бедная… – бормотал Турчин, испытывая стыд при воспоминании о том, как злословил о Соломине из-за того, что тот искал для Кати денег. – Когда-то же веревочка совьется?»
Он снова спустился к берегу и всмотрелся в пасмурное полотно реки, уходящей под серым небом стальным отливом в излучину, за поворотом которой исчез катер Калинина.
«Все равно надо с ней поговорить, во что бы то ни стало, – думал он. – Пусть спасет себя сама, а нет – пусть с глаз долой, не то, разлагаясь, заразит округу…»
Он не выдержал и поехал в Высокое. Вышел из машины перед воротами и замер прислушиваясь. Через минуту услыхал шорох и жаркое сопение, и из-под ворот, с пробуксовкой вылетели два пса, но Турчин уже захлопывал дверцу «Нивы», в которую врезалась псина, и она, встав на задние лапы, с громовым лаем заслюнявила стекло. Однако Турчин не уезжал, он включил и снова выключил зажигание, провел ладонью по волосам, чувствуя, как щеки горят от ревности и досады. Ворота сдвинулись, и в щель, подтягивая живот, протиснулся камердинер с огромным сторожевым фонарем. Собаки успокоились, Турчин опустил стекло; толстяк наклонился к нему и сказал вполголоса:
– Кириллыч меня звать. Забыл чего, уважаемый?
– Нет… – сказал Турчин. – Впрочем, да, забыл. Эта… как ее… Катерина, подруга художника Соломина, здесь находится?
– Какой такой художник?
– А таможенника тоже нету?
– Друг, все наши дома, – усмехнулся Кириллыч. – Таможенного терминала тут нету, здесь люди живут.
– Ясно, спасибо, – процедил Турчин, заскрежетал стартером и газанул на развороте так, что усевшийся было ротвейлер еле успел подхватиться прочь и рявкнуть.
XLI
Решив идти ва-банк, Соломин помчался в Москву к сестре просить денег. Там подвергся расследованию, получил отпор, учинил скандал и теперь ни с чем в отчаянии возвращался в Чаусово уже затемно. Он заехал к себе и, не найдя Катю дома, отправился к Дубровину, сам не зная зачем; но оставаться наедине со своими мрачными мыслями ему было невыносимо. Он был оглушен последними событиями, а поездка добавила к этому тяжкому состоянию еще и ощущение стыда от того, что он так по-детски,
Придя к Дубровину, он застал у него священника и Турчина. Они играли в «Эрудита», и Турчин сосредоточенно выкладывал карточки с буквами.
«Зачем анархист здесь? – подумал Соломин. – Теперь и не поговоришь…»
– А, Петя, проходи, милый, садись, – обрадовался ему Дубровин. – Играть с нами будешь?
– Извините ради Бога, Владимир Семеныч, не хочется мне сегодня, – отвечал Соломин. – Здравствуйте!
– Здравствуйте, – улыбнулся отец Евмений.
Турчин кивнул Соломину и сказал:
– Святой отец, что-то вы долго думаете.
Священник углубился в игру. Соломин снял куртку и сел на диван, оглядываясь и привычно поеживаясь и принюхиваясь. У Дубровина дом был полон подарков от пациентов: тарелки, блюдца, чайный сервиз, нож (гравировка «На долгую память из Узбекистана»; на обратной стороне – минареты, мечеть, дувалы); почти все предметы быта были убогие, жалкие, никчемные, врученные бедняками бедняку; даже дареные шахматы были отвратительные, играть ими было невозможно, потому что в каждой фигуре, даже в коне, проглядывал женский силуэт, – больной преподнес после выздоровления, сообщив со значением, что фигуры вырезаны заключенными на зоне. Плохо обожженные чашки, чайники, чай из которых припахивал землей, плошки и горшки убогого кустарного изготовления, тоже дареные, – все в доме Дубровина вызывало раздражение.
Присутствие Турчина всегда сковывало Соломина, и теперь, поняв, что поговорить не удастся, он думал о том, чтобы уйти; но сразу ретироваться было неудобно… Прошло сколько-то времени, игроки стали подводить итоги. Турчин вдруг посмотрел на Соломина и спросил:
– Как самочувствие? Что-то вы неважно выглядите.
– Ничего вроде, спасибо, – ответил Соломин смущаясь. – А что значит «неважно выгляжу»?
– Как будто вы ежа съели и теперь боитесь про это думать.
Соломин отвернулся и подумал: «Вот сволочь!»
– Просто я ездил в Москву, – сказал он как можно беззаботней, – а столица всегда выматывает, чувствуешь себя мочалкой, пока не выспишься хорошенько. Уж и не знаю, как я там раньше жил, уму непостижимо. Нынче только подъезжаешь ко МКАДу, как сразу охота развернуться. В этот город теперь и непонятно, как въехать. Пробки на въезде, пробки на выезде. А я к тому же слыхал, что только четверть москвичей пользуется автомобилями, а столица уже – сплошная апоплексия.
Соломин говорил, нанизывал слова, и ему стало не по себе. Все смотрели на него так, словно не доверяли тому, что он говорит. Ему захотелось внимания, милосердия.