Анчутка
Шрифт:
Креслав не торопился дать ответа, но после паузы, его лихорадочно затрясло — он согласился. Свёрток на вытянутых руках Кыдана повис в воздухе перед его обезображенным, избытым самим собой лицом.
— Он твой, — сказал половец чрезмерно холодно.
Северский не спеша, будто не расслышал приказа, принял новорожденного. Посмотрел на припухшее крошечное личико. Ладонь Креслава как раз полностью покрыла его. Прижал ею покрепче, не давая воздуху просочиться.
— Смотри, как он хочет жить, — презрительно съёрничал Кыдан-хан, наблюдая как дитя кряхтит под широкой ладонью.
Креслав ничего
— Жаль, — сожалительно вздохнул Кыдан, когда свёрток перестал копошиться, — Тулай просила сохранить вам обоим жизнь. Ты не выполнил её предсмертной просьбы. Очень жаль…
Кыдана немного потешило, что отомстил своей сестре, убив её плод руками собственного отца, а Креслава, нарушением её завета, вогнал в большее самоукорения, оставшись при этом, вроде как, и непричастным — пусть Тулай не злится на него, а спокойно уходит в мир мёртвых.
Креслав даже не осознавал до этого, что отчаяние не имеет дна. Было ощущение, что он уже утонувший в бездне безысходности, так что не можно было уже погрузиться ещё глубже, в миг провалился в очередную впадину крайнего уныния — как он не мог уразуметь сразу, что это семя было взрощено на благодатной почве чрева Тулай.
Креслав неистово тряс свёрток, пытаясь вернуть к жизни плод, которому она, эта самая жизнь, была дарована его Тулай. Проклиная себя за поспешность, склонился над бездвижным личиком уперевшись в него одним оком, в котором собралась слеза.
Слеза отмерила на пыльной щеке полосу, сорвалась, разбившись о пухлую щёчку ребёнка, который, казалось, что спит, даже мимолётно поморщился от этого прикосновеия, как то делают дети во сне. Не доверяя себе, Креслав медленно приблизился к носику того и заплакал как-то совсем наивно, уловив ухом лёгкое касание еле осязаемого дыхания.
Узнав, что сын Тулай жив, Кыдан только загадочно усмехнулся. Он позволил им обоим жить, сначала получая наслаждение видя, как отец ненавидит своего сына, ожидая, что тот, наконец, убив своего отпрыска и себя умертвит. Он так тешил себя за обиду, заполнял своё сиротство, получая удовольствие от наблюдения их страданий, метаний Креслава между ненавистью и выполнением предсмертной просьбы Тулай, а потом неожиданно и сам проникся к тем двоим чувством жалости, которое, осознавая и от этого стыдясь самого себя, гнал. Он, оправдываясь перед собой, не придумал ничего лучше, как научить вдобавок Манаса ненавидеть своего отца, но не открывая его истинного лица — он учил того ненавидеть всех урусов.
***
— Твоя мать и твой отец любили друг друга, — Кыдан только на смертном одре понял свою сестру и, верно желая скинуть с себя тяжесть самоукорения за свои свершённые ошибки, и чтоб с его уходом тайна рождения Манаса не осталась в забвении, решил открыться.
— Что? — тот думал, что ослышался.
— Когда надругались над твоей матерью, она уже носила тебя под своим сердцем.
— Что ты говоришь? — почти беззвучно зашептали губы.
— Твой отец был киевским лазутчиком, Манас. Ты— желанное дитя, Манас. Прости, прости, что мучил тебя незнанием…
Манас не мог справиться со своими чувствам облегчения —
На следующий день Кыдан-хан умер, его похоронили сидя на его любимой лошади, забив несколько овец, чтоб тому было сытно, снабдили того золотом и шелками, чтоб в мире мёртвых он не знал нужды. Насыпали курган. Развели на нём жертвенный костёр…
Каждый день, пока Манас-хан был в походе, он ждал встречи с Креславом. А когда вернулся, обрёл ещё одну свежую насыпь возле кургана своей матери. Выслушав рассказ о смерти его отца от пришедших из Курска оставшихся в живых кыпчаков, он долго стоял перед всё ещё пахнущим сладостью грибов пригорком, щедро возливая на него чёрного кумыса. Положил земной поклон, долго не отрывая головы от сложенных перед собой рук.
— Прости отец, что я был плохим сыном, — произнёс вставая с колен. Он плакал.
Манас сдержал своё обещание — Курщине не досаждали сильно. Там было настолько спокойно, что князь Всеволод, бежав из Чернигова, первое время скрывался в Курском детинце от гнева людского. Лютовали всё: на всём Посемье — степняки, в Киеве— бунтовщики, что посадили нового князя Всеслава из Полоцка, в Чернигове — народ требовал отмщения, ополченцы, желая выгнать со своих земель половцев, просили помощи у Святослава, а Изяслав бежал в Польшу.
Но как заканчивается всякая непогода, а лютая зима побеждается Ярилом, стихло и народное недовольство. Князья вернулись в свои детинцы. Половцы — в Дешт-и-кипчак. В Курске тоже потекла размеренная жизнь, как и прежде: купцы продавали зелено вино в амфорах с пышногрудыми горейками и воинами с непрепоясанными чреслами, лавки ломились от тяжести шелков, разливалось благоухание розовых пряников, гудели гончарные, а стеклодувные также недовольно пыхтели, блещали в лучах солнца кресты на маковках храмов, приносили и кровавые жертвы бездушным чурам. А вот в хоромах на берегу Кура было неспокойно.
Переполошившиеся квохи, надрывно крича, разлетелись в разные стороны, когда раскрасневшаяся от гнева Сорока, а ныне Любава Позвиздовна, пропорола собой птичью толчию, которая высбожденная из курьего выгула в дерзком стремлении не стать юшкой к обеду, носилась по двору перед красным крыльцом. Подобрав подол аксамитовой рубахи, да так высоко что были видны коленки, что совсем уж было не позволительно для боярыни да ещё и в таком положении — живот ещё не был заметен, но весть о беременности уже разнесли болтливые языки — она, гулко возвещая о своём прибытии, поднялась в одрицкую курского воеводы.