Ангел света
Шрифт:
А Мэй тем временем все говорит. Голос его льется и льется. Как колыбельная, необычайно успокаивающая. Вот так же отец читал ему много лет тому назад, сидя у его кроватки… когда он лежал с простудой… болел ветрянкой… корью. Не умолкай, думает Оуэн. Ох, пожалуйста.
А вслух он произносит удивительно четко — так он говорит, выступая на семинарах в университете:
— Я считаю, это замечательно — то, что вы можете вот так отсечь себя от собственных эмоций. От таких сильных чувств, как страх и ненависть… и жажда мести.
Мэй обхватывает руками колени, сцепляет пальцы, слегка откидывает назад голову.
— М-да!.. Что ж… Я скорее почувствовал просто утробное презрение к гостям посольства — какая
— Как странно, — мечтательно произносит Оуэн, — что он был там. И вы тоже. А я сейчас здесь. Веревочка натягивается туже.
— Веревка в самом делетуго натянута. Очень туго. Между всеми нами.
В отдалении красиво взвыла одинокая сирена — точно крик совы, одной из тех ушастых сов, что населяют леса вокруг Биттерфелдского озера. Оуэн, начавший было медленно сползать вперед, уперев локти в колени, на секунду задерживается и прислушивается.
— Я так несчастен, — говорит он.
— Ты преодолеешь свои эмоции, — отрезает Мэй, — и дойдешь до такого состояния, когда не будешь ни счастлив, ни несчастлив — только просветлен. Но этот путь труден. Этот путь требует дисциплины.
— Я произвел столько изысканий, — рассмеявшись, говорит Оуэн, — я всегда был хорошим школяром, лучшим из второсортных. Черт бы все это побрал.
— Утром ты расскажешь мне о своей сестре. Ты сможешь даже позвонить ей по телефону, если захочешь.
— Она тоже очень несчастна. Это ко мне от нее перешло… как зараза, — говорит Оуэн. — Но она права. Она права.
— Мое обращение началось, собственно, за много лет до Хартума, — мягко произносит Мэй. Голос его звучит тихо, ровно, успокаивающе, мелодично. Словно музыка по радио — еще и еще. Теперь сирена умолкла, и Оуэну не на чем больше сосредоточиться. — Мой отец, Джордж М. Мэй, шесть лет был послом в Аргентине — в тридцатые годы, — это было еще до Перона, так давно… и хотя я был в ту пору совсем мальчишкой и, как большинство посольских детей, отделен стеной от аргентинского общества, тем не менее я знал о спорадически вспыхивавших бунтах… восстаниях… о «партизанской войне», что, конечно, было самоубийством, поскольку за этим тотчас следовали жесточайшие репрессии. Siempre la violencia [38] . Когда мне исполнилось десять лет, отец попросил, чтобы его перевели в другую часть света — более цивилизованную! — и госдепартамент направил его в Канаду, где он чуть не умер от скуки; мы же с мамой, поскольку мы были так близко от дома, большую часть времени проводили в Вашингтоне. Так внезапно окончилась моя жизнь в посольствах. Но мне кажется, я хорошо запомнил аргентинских революционеров, я не могу не помнить их мужества, их смелости, их физической силы… их огромной воли… которая и по сей день живет в монтаньерос, [39] хотя у меня нет с ними контактов, даже косвенных. Таким образом, мое обращение было заранее подготовлено. Оно спало во мне. Ты называешь нас «террористами», а надо было бы сказать: «мученики». Ты обвиняешь нас в том, что мы пытаемся дать простой ответ на сложные вопросы жизни, тогда как на самом деле мы не предлагаем простых решений, мы не предлагаем решений вообще.
38
Вечно
39
Монтаньерос — горцы (исп.) — так в странах Латинской Америки называют борцов Сопротивления, скрывающихся в горах.
— Никаких решений вообще… — Оуэн произносит это шепотом, хрипло и неуверенно… — Никаких решений вообще, Господи, да, да,никаких решений вообще…
На него наваливается усталость, но это даже приятно. Он видит солдат в форме на большущем холме из человеческих костей, он слышит легкий дразнящий женский смех, он снова видит мальчика, пробегающего мимо спальни матери и не приостанавливающегося, чтобы заглянуть туда, а потом этот мальчик вдруг оказывается в подвале своего дома, он роется в грязном белье, вытаскивает белые бумажные трусики… шелковистую бежевую ночную рубашку…
Мэй медленно произносит:
— Мне всегда казалось до неловкости буржуазным и недостойным ждать каких-то решений— это очень похоже на презренный склад ума, доискивающийся причин.
— Да, — говорит, беззвучно рассмеявшись, Оуэн, — да, вы правы.
Волна усталости захлестывает его сильнее. Никогда еще он не чувствовал себя таким выпотрошенным, и, однако же, это ему даже приятно, ибо он в безопасности, о нем позаботятся, его поймут. Ульрих Мэй понижает голос, говорит мягче, ласковее — это уже колыбельная, литания. Ох, только не умолкай,молит его Оуэн, не покидай меня, я так одинок, мне так страшно.
С чувством облегчения он ощущает пальцы Мэя на своих волосах, они ласково поглаживают, по-отечески, неназойливо… Ох, не умолкай же, не умолкай.
VI. ИГРА
НА КРАСНОМ ГЛИНЯНОМ КОРТЕ
Биттерфелдское озеро Июль 1967
Мори Хэллек и Ник Мартене в одно из воскресений, под вечер, играют в теннис на новом красном глиняном корте Хэллеков. Глина — цвета высохшей и выцветшей крови, и резиновые туфли мужчин поднимают с поверхности корта испуганные ее облачка.
— Вот это класс, вот это стиль, — не раз вырывается у Ника по поводу нового корта. — Вот это вещь!
Старый корт был асфальтовый. За многие годы его запустили: появились трещины, сорняки, вздутия, подгнившая сетка провисла. В этом году Хэллеки — «молодые Хэллеки», иными словами: Мори и Изабелла — решили срыть старый корт и построить новый. Изабелла придумала сделать его из красной глины, хотя она редко играет в теннис и находит игру скучной.
— Ого, ну и красотища, — объявил Ник, впервые увидев корт и с улыбкой оглядывая его. Затем вышел на корт и сильно топнул по утрамбованной глине. — А что здесь было раньше — другой корт?.. Что-то не помню.
Долгий, полный истомы летний уик-энд. На Биттерфелдском озере ночуют несколько гостей, гости приглашены и к ужину. Изабелла наверху в доме дает указания поварихе — славной, но глуховатой женщине лет шестидесяти с небольшим, похожей — если Изабелла этого не придумала — на индианку; во всяком случае, она неотъемлемая часть этого загородного дома, много лет была в услужении у старших Хэллеков, и ее еще года два-три не «отпустишь». «Когда ты вошла в такую семью, как Хэллеки, — говорила Изабелла своим подружкам, — тут уж приходится быть настоящим дипломатом: никогда не знаешь, с которым из их «даров» позволительно расстаться. И весь ужас в том, что через какое-то время можно ведь и забыть».