Английская новелла
Шрифт:
Все они никогда не отличались разговорчивостью, а теперь, после перенесенного унижения (каждый был чем-то унижен — у кого пострадало чувство собственного достоинства, у кого гордость за свой домашний очаг, у кого стыдливость), они молчали, не умея найти слов для выражения своих чувств.
Пат первым нарушил гнетущее молчание.
— Дай мне хлеба, мать, — сказал он. — Я проголодался.
С горьким смешком она указала рукой на шкаф, куда сложила недельный запас свежевыпеченных хлебов. Шкаф был пуст.
— Все, что они не смогли съесть, они забрали с собой, — сказала она. — ...И не только еду. Брошка Молли исчезла со стола.
Тревожная мысль закралась в голову Пата.
— А из вещей Боба они ничего не нашли? — спросил он взволнованно.
— Нет, слава богу. Находить-то было нечего.
Они снова замолчали, погрузившись в свои мысли. Где-то за домом заухала сова, собака загремела цепью, тихонько заворчала и вздохнула, и ночь погрузилась в безмолвие.
Пат поднялся.
— Устал я, — сказал он. — Пойду спать.
— Подожди, я приложу тебе что-нибудь к лицу, — сказала мать. — Вон как тебя изукрасили.
— Да не стоит, — ответил Пат. — Очень хочу спать.
Он подошел к матери поцеловать ее и пожелать ей спокойной ночи. Когда он наклонился, его внимание привлек тусклый блеск латуни.
— Смотрите! — воскликнул он. — Смотрите! — Он достал с полки над очагом обойму с патронами.
— Это от револьвера Боба, — прошептал он.
Мать перекрестилась.
— Они и не заметили, — сказал отец. — Бог ты мой, единственное, что они могли найти, лежало у них под носом.
Угрюмый, недобрый взгляд смягчился. Он усмехнулся и вдруг заразительно расхохотался. В комнате как будто сразу стало веселее. Даже Молли заулыбалась. В конце концов, они все-таки одержали верх. На минуту все забыли о перенесенном унижении. Их больше не давило сознание силы врага. Эти люди могут прийти еще раз, могут учинить что-нибудь и похуже, но с ними можно бороться, их даже легко провести.
—
Он сунул патроны в карман; ему было приятно, что они там лежат. Ушибы все еще болели, и глубоко внутри тоже что-то ныло, и все не проходило ощущение потери, чувство, что жизнь уже не будет казаться ему такой ясной и справедливой, как прежде.
УМИРАТЬ НЕЛЕГКО
(новелла, перевод В. Коваленина)
В конце длинной борозды, вспаханной при последнем приземлении, лежал сгоревший остов истребителя. Солнце уже садилось. От каждого бархана и холма, от каждого камня, каждого куста сухих колючек тянулись к темнеющей стороне горизонта длинные пурпурные тени. Но в раскаленном песке и в беспредельно пустом небе все еще удерживался полуденный зной, а томящая душу тишина на этой грани дня и ночи, казалось, таила в себе хрустальную чистоту воздуха, никогда не оглашаемого звуками жизни.Погруженный в это безмолвие, в этот песок и свет, разбитый самолет лежал, как скелет какого то огромного животного, приползшего сюда умирать еще десять тысяч лет назад. Его серебристые кости, закопченные и ставшие хрупкими от жара, казалось, медленно крошились под невидимым, но непрестанным действием времени; казалось, только эта вечная тишина сохраняла еще их форму, и легкого дыхания ветра будет достаточно, чтобы в одно мгновение превратить их в кучу пыли. Но никогда не шелохнется здесь воздух, на выбеленный песок никогда не упадет ни одна капля влаги, столетия не ступит сюда нога человека. А эта длинная, изорванная лента вспаханной пустыни, которая тянулась за обломками, могла быть таким же старым и прочным следом, какой оставляет в окаменевшей доисторической грязи волочащийся хвост гигантского пресмыкающегося.Но эти кажущиеся деревянными металлические кости были еще горячи от огня катастрофы, а облако, поднятое самолетом при падении, едва рассеялось. И летчик еще не был мертв. Он лежал немного в стороне, одна нога как то неестественно подогнута, разбитая челюсть свернута набок, обнажены окровавленные десна и остатки выбитых зубов; кровь запеклась на его лице, густо обагрила одежду. Только глаза еще жили, и взгляд медленно скользил по ручейку муравьев, который бесцельно стекал со склона песчаной волны.Летчик чувствовал, что еще жив, но до его сознания еще не доходило, что жить ему осталось совсем немного. Он прислушивался к ощущениям внутри себя, не столько болезненным, сколько странным, ужасающе необычным, как будто там, внутри, разрасталось что то чужое, из резины и металла, перемешанных с его внутренностями.Он попытался пошевелиться. Тонкая струйка темной крови вытекла из уголка рта на жаждущий влаги песок. Боль в сломанной ноге пронзила сознание, и он впал в забытье.Заключенный в разбитом теле, погруженный в бессознательное состояние мозг все же жил, напрягался, возвращался к прошлому, к тому, что уже стало только воспоминанием. И он вновь переживал момент крушения, когда взметнулся горизонт, и пустыня бросилась на него кошмаром застывшего времени, когда он с ужасом, с омертвело напряженным каждым мускулом ждал предстоявшего удара о землю…А сейчас он снова в небе, летит за командиром эскадрильи, среди таких родных густых облаков, и еще не прожит последний год его жизни. В полном одиночестве, ликуя, парит он высоко над землей в сиянии солнца, принадлежащего только ему — лучи не могут достичь земли, окутанной октябрьским туманом. Потом он пикирует, и неожиданно открывается просвет в облаках — огромное закопченное пятно зданий с зелеными прямоугольниками травы и деревьев в центре, которое потом опрокидывается; затем делает разворот и ускользает в нежную облачную пелену; а когда летит домой, на свой аэродром, — узнает маленький зеленый островок, затерянный в пестроте Лондона, тот парк, который он так хорошо знает, в котором встречался и гулял с девушкой, месяц назад ставшей его женой.Время уже не властно над ним, потому что сейчас он с ней; он слышит, как та смеется над котенком, играющим своим хвостом на коврике перед пылающим камином; он идет с нею по траве сада, вдыхая ароматный влажный ветер весны; пылая страстью, приникает он летней ночью к ее покорному телу и вместе с ней встречает первые отблески зари в небе, — оба они знают, как коротко их счастье, и от этого еще острее мгновения их блаженства.Но сладкая теплота исчезла, боль и холод снова одолели его. Возвращение сознания оказалось еще мучительнее. Его открытые глаза смотрели в необъятное ночное небо, все усыпанное звездами. Холод и тишина словно старались похоронить его, и он уже предчувствовал свою одинокую смерть.Я еще жив! — хотел крикнуть он, но разорванные голосовые связки издали лишь слабые животные звуки. Его тело — сплошной комок боли; мучительная боль в ноге сливалась с отвратительным тупым ощущением внутри, и дикая боль в раздробленной челюсти усиливалась яростью и физическим унижением от распухших, беззубых, беспомощных десен.Но боль не одолела его. Он еще чувствовал свое одиночество, свою ничтожность перед этим холодным, изрешеченным звездами небом и сознавал всю тщетность надежды на спасение, на возможность выжить. Он знал, что завтра — если только раны позволят ему прожить так долго, — будет жара, налетят мухи, затуманит голову бред и наступит отвратительная смерть от жажды. И сознавая свое положение, он заставлял себя забыть страх и бессмысленную надежду.Да, он не сомневался, что скоро умрет, но все же из его горла инстинктивно рвался слабый крик: Еще не конец! — крик, исторгнутый нервами и мускулами, которые отказывались признать свое поражение.В глубокой тишине где то далеко завыли шакалы, и этот звук задрожал в чистом, пустом воздухе подобно вою истязаемых сумасшедших. Я скоро умру, — говорил он себе. Еще не конец, — хрипело его горло.Когда же, думал он, придет рассвет (ему холодно, но жара пугает еще больше), и с мыслью о рассвете он вслушивался в быстрое и слабое тиканье часов. Странно, что они не разбились, пронеслось в мозгу; он еще помнил, как заводил их утром (так давно это было!), и сейчас старался не думать о том, что остановится раньше — часы или его сердце…Тихо мерцали звезды, и он не знал, только ли началась ночь или уже заканчивается. Он мог только ждать рассвета и страдать. И хотя новый день мог стать последним в его жизни, он все же, пока жив, не мог не ждать рассвета со слабым нетерпением, как будто новый день принесет какую то зацепку надежды. И, думая о восходе солнца, он внезапно вспомнил, откуда то из далекого–далекого прошлого, рассвет того долгожданного дня, когда радость ожидания счастливой минуты смывала с души усталость и тяжесть ночного полета и все мрачное оставалось позади, исчезало при мысли о двери, которую он сейчас откроет, о комнате, в которую войдет и увидит Ее, еще спящую, чья любовь и дружба обещали преобразить его жизнь…Время от времени, явственней, чем боль и одиночество, в мозгу вставали картины лондонских улиц ранним утром, зелень деревьев в маленьких, покрытых сажей садах, запах пыли и бензина — тот лондонский воздух, по которому он так тосковал; знакомый длинный, отвесный склон и сужающаяся перспектива домов; среди них тот дом, та комната, открытая дверь, к которым так упорно тянулись его мысли. Он чувствовал тогда необычайный прилив сил и страстное нетерпение. Небо было низким и грозным, листья на деревьях как то странно обвисли, и это очень удивило его, надолго осталось в памяти.И сейчас воспоминания о том майском рассвете, о деревьях, четко прорисованных на фоне грозового неба, о пережитых тогда минутах блаженства отгоняли мысли о смерти; воспоминания тесно обступали его, мелькали в мозгу, как снежинки, гонимые ветром.Он прожил только двадцать шесть лет, но прожил их жадно. Смерть, к мысли о которой он, казалось, уже привык, все же оставалась какой то нереальной. Где то там, в городах, далеких казармах, спят те, с кем он делил радости жизни, спят уверенные в завтрашнем дне; на сад около дома, где он родился, опускается роса, в сарае лежат аккуратно сложенные дрова, нарубленные на следующую неделю; за дверью, ключ от которой лежит сейчас в кармане, спокойно спит его жена и, возможно, уже утром получит его письмо; все идет точно так, как обычно. С моей смертью умрет весь мир, — смутно казалось ему всегда, и сейчас, постигая вечность мироздания, он не мог поверить в собственную гибель.Часы еще тикали; над головой кружились звезды; в болезненно напряженной тишине он слышал бесшумные удары своего сердца. И удары этого преданного механизма, который помогал его телу выдерживать дорогу сквозь время, начали постепенно убеждать в реальности смерти. Воспоминания кружились в нем, призрачные и тающие, неуловимые, как снежинки, когда пытаешься поймать их ладонью: о мгновении экстаза, которое исчезает, достигнув вершины; о смехе, пропадающем, становясь осознанным; о веселых искорках в глазах жены — они и вовсе неуловимы, слишком мимолетны, чтобы их удержать. Исчезали неповторимые в своем разнообразии рассветы, радостные ощущения легкости и беззаботности, полноты счастья, музыка ночей, страстные ласки нежных рук и дрожь сплетенных тел… — все, что лелеял в своих бренных тканях его мозг, который уже близок к разрушению и с которым погибнет весь этот радостный его мир.Он застонал; боль скрутила его, а холодная змея внутри свертывалась кольцом и раздувалась.Горьким и жгучим потоком заливало его душу сожаление о недолговечности ускользающего счастья, обо всем, что он имел и должен потерять, о том, что могло еще быть, о будущем, о тех сорока годах, которые он мог еще прожить. Нет, думал он, не страх омрачает последние его часы, а горькое сожаление… сожаление… Перед ним бесшумно проносится вся его жизнь. Как бледные цветы на темной, медленно текущей воде, вставали в памяти, одно за другим, лица тех, кого он знал и любил, и одно за другим они поглощались
Дорис Лессинг
АНГЛИЯ И АНГЛИЯ
(новелла, перевод Ю. Жуковой)
— Пора, пожалуй, — сказал Чарли. — Ты не беспокойся, у меня все готово.
Он заранее сложил чемодан, чтобы мать не хлопотала.
— Рано еще, сынок, что ты! — встрепенулась она, но тут же стала торопливо вытирать мокрые красные руки, чтобы обнять его. Она-то знала, почему сын спешит — хочет уйти до отца. И как раз в эту минуту дверь со двора отворилась и в кухню вошел мистер Торнтон. Чарли с отцом были очень похожи — оба высокие, худые, ширококостные, только у старого шахтера спина согнулась, волосы поредели, стали седые, щеки ввалились и в кожу въелась угольная пыль, а сын был строен и прям, русые кудри буйно вились, глаза смотрели живо и остро. Правда, вокруг глаз уже залегла усталость.
— Ты один! — вырвалось у Чарли. Он обрадовался, хотел снова сесть и вдруг увидел, что ошибся: в полосе света за спиной отца стояли на крыльце три фигуры. И он быстро сказал: — Я уезжаю, па. Значит, до рождества.
Шахтеры, громко топая, вошли в кухню, сразу наполнив ее шутками, которые Чарли ненавидел такой же лютой ненавистью, как постоянно торчавшего где-то за его правым плечом бесенка-невидимку.
— Так-так, — сказал один, — в храм науки, значит, возвращаешься.
— К высоким, стало быть, материям, — добавил другой.
Оба улыбались, оба говорили без всякой злобы, без тени зависти, но их шутки делали Чарли чужим в родной семье, чужим в родном поселке. Третий шахтер тоже решил не отстать и даже перещеголял остальных:
— Ты как, к нам приедешь справлять рождество или будешь веселиться с графами и герцогами? Ты ведь теперь все с ними водишь компанию.
— Домой он приедет на рождество, домой, — сердито прервала его мать и, повернувшись ко всем спиной, стала выкладывать картофелины из бумажного пакета в кастрюлю.
— На денек-другой обязательно вырвусь, — сказал Чарли, повинуясь невидимке. — Я как тот пострел, который всюду поспел.
Шахтер, пошутивший насчет графов и герцогов, одобрительно кивнул, словно хотел сказать "молодец", и весело захохотал. Остальные тоже засмеялись. Братишка Ленни радостно налетел на Чарли, тесня и толкая его, Чарли пришлось отбиваться, а мать с улыбкой глядела на них, довольная, что все обошлось. Но Чарли не был дома почти год, и, когда он стал прощаться, он увидел в посуровевших глазах шахтеров, что они этого не забыли.
— Не сердись, что я так мало побыл с тобой, сынок, — сказал мистер Торнтон. — Что делать, ты ведь знаешь…
Сначала он был секретарем шахтерского профсоюза, теперь председателем — всю свою жизнь он защищал интересы горняков в самых разнообразных качествах. Стоило ему показаться на улице, как его окликали из какого-нибудь двора мужчины или женщина в переднике: "Билл, на минутку!", — догоняли и потом шли с ним. Каждый вечер мистер Торнтон сидел в кухне или в гостиной и, пока дети смотрели телевизор, объяснял, как оформить пенсию, как возбудить иск, как выхлопотать пособие, толковал положения трудового законодательства, заполнял какие-то бланки, выслушивал чужие беды… Сколько Чарли себя помнил, отец пекся о жителях поселка гораздо больше, чем о нем.