Аномальная зона
Шрифт:
– Им что, жалко, что ли? – пожал плечами Иван Михайлович.
– Отправление культа считается злостным нарушением режима, – шепнул Гриб. – А только слово Божье запретить нельзя. Мы, христиане, за веру, как Иисус Христос, завсегда готовы на крест пойти…
Гулко загудел рельс.
– Кончай жрать! – заорал бригадир. – Подъём! Половины нормы дневной ещё не выполнено. Бегом, падлы! В бога-душу-мать!
Писатель встал было, но, охнув, схватился за поясницу.
– И-и… – тонко завыл он, не в силах сдвинуться с места. – Не могу-у-… Господи, помоги.
Гриб, опасливо глянув по сторонам, сунул руку за пазуху, и достал пару шерстяных носков.
– На-ка,
– А что сказать-то? – не сообразив даже поблагодарить старика, спросил Богомолов.
– А ничё не говори. Он не дурак, чай. Сам поймёт и на лёгкую работу тебя поставит.
Так и вышло. Мельком глянув на подношение, бугор усмехнулся понимающе:
– Гриб, исусик хренов, тебя пожалел…. Ну, ладно. Иди, чёрт, к прессу пока, глину подбирать. Да не сачкуй у меня! А то я тебя эти носки сожрать заставлю. Нестиранные!
2
Вечером, в сумраке уже, зеки пошабашили под звон всё того же рельса, но прежде чем строится на просчёт, Ивану Михайловичу пришлось вернуться к своей тачке, очистить её от липкой грязи и сдать лично мастеру – тоже из числа заключённых, но сытому, кругломордому. Придирчиво осмотрев агрегат, крутанув колесо, он презрительно назидал Богомолову:
– Энто, фраерок, струмент сурьёзный, особо ценный. Можно сказать, орудие твоего труда. Тачка лагерная объёмом четверть кубометра. А орудие – оно то же, что оружие у бойца. Ферштейн? И ежели ты, гад, его из строя небрежным образом выведешь, я тебя, шпионская морда, как вредителя и саботажника в кумотдел направлю. А там разговор с такими короткий: за вредительство – к стенке… Найди палочку острую и вот здесь, в щелях, грязь вычисти. Ферштейн?
Сдав тачки, кирки, лопаты и прочий производственный инвентарь, зеки построились на краю карьера, привычно разобравшись по пятёркам.
– Кепки долой! – приказал бригадир.
К выстроившейся колонне подошёл пожилой, прихрамывающий старшина. Фуражечка его с синим энкавэдэшным верхом промокла насквозь от дождя, и по чёрному пластмассовому козырьку скатывались крупные капли. Поправив висевший на правом плече стволом вниз автомат ППШ, он достал из планшета фанерную дощечку с привязанным к ней ниткой огрызком карандаша и, всматриваясь пристально в список, начал перекличку:
– Ю-231!
– Есть, – отозвались в колонне.
– Щ-48!
– Есть!
– Где ты там?! А ну, покажись! Ты весь цел или только голова на палку надета?
– Га-га-га! Ну вы скажете, гражданин начальник!
– Р-р-разговорчики! Ю-85!
– Зде-е-есь!
Пересчитав таким образом всех зеков, по прикидкам Богомолова, человек пятьдесят, старшина скомандовал:
– На-пр-а-во! По пятёркам шагом марш! Первая пятёрка пошла… Вторая пошла…
У хлипких ворот огороженного редкими нитями ржавой колючей проволоки карьера, с внешней стороны колонну встретили остальные конвоиры. Двое автоматчиков расположились по бокам, ещё двое с хрипящими от яростного возбуждения овчарками пристроились в замыкающих. Старшина возглавил шествие, строго предупредив:
– Остановка колонны в пути следования запрещена. Разговоры тоже. Шаг в сторону считается побегом, задержка, топтание на месте, прыжок вверх – провокацией. Конвой открывает огонь на поражение без предупреждения. Внимание! Вперёд… ша-а-гом арш!
Писатель, с трудом волоча ноги в тяжёлой лагерной обувке, мигом набившей ему мозоли, пару раз с непривычки хождения строем наступил на пятки шагавшего впереди крепыша, и тот,
– Ещё раз, падла, наступишь – я тебе глаза повыковыриваю!
– Извините, – испуганно пробормотал, глядя в его шишковатый, стриженый коротко затылок Иван Михайлович, и тут же услышал окрик конвойного:
– Р-разговорчики! Ща, бля, пасть пулей заткну! – и клацанье передёрнутого затвора.
«Господи, помоги, спаси и помилуй… Дай мне силы выдержать всё это… Господи, заступись, избавь меня от этого ада. Верни меня на свободу, домой, а я тебе, Господи, всю жизнь оставшуюся верой и правдой служить буду…», – в отчаянье, вспомнив наставление Гриба, молился про себя Богомолов, старательно приноравливаясь к размеренному шагу соседей.
Глиняный карьер находился неподалёку от берега неширокой таёжной речушки, впадавшей, как слышал писатель от заключённых, в болото, и располагался примерно в километре от лагеря. Здесь же, на отдалённом объекте, добытую глину прессовали в кирпичи, обжигали в специальной печи. Продукцию грузили на платформу, и вручную толкали по узкоколейной железной дороге в лагерь, используя там для каких-то неизвестных Богомолову нужд.
Узкоколейка тянулась в таёжной чаще, надёжно скрытая от сторонних глаз вековыми соснами и густым, непролазным подлеском, а параллельно ей шла широкая тропа, проторённая, судя по всему, за долгие годы бесчисленными предшественниками писателя, который шагал сейчас по ней в разбитой на пятёрки колонне под строгой вооружённой охраной.
Иван Михайлович закончил только третий рабочий день в лагере, выполняя всякий раз не более трети положенной нормы выработки. Из двухсот тачек, задыхаясь, обливаясь потом, доталкивал до глиномешалки едва ли семьдесят, а потому пайки на ужин – миски каши и ломтя хлеба с мутной бурдой, считающейся здесь чаем, ему и на этот раз, как отстающему, не полагалось.
Достигнув сорокалетия, Богомолов, по сути, нигде никогда не работал и уж тем более не занимался физическим трудом. Даже на даче, единственном для горожанина месте, дающем возможность хоть как-то размять скованные бесконечным просиживанием в конторах мышцы, земли не вскапывал, по той причине, что дачи у него отродясь не было. Из тяжестей ему доводилось переносить лишь сумки с базара, наполненные покупками, сделанными женой, но и эти походы продлились недолго. С женой он вскоре развёлся, потому что семейные хлопоты оказались обременительными и мешали ему исполнять главное своё предназначение – жечь глаголом сердца людей, быть писателем. Занятие литературой требовало от него полной самоотдачи.
О литература! Он любил её бесконечно, трепетно и самозабвенно. Он мог часами – да что там часами – сутками напролёт! – рассуждать о ней, особенно под водочку, с такими же беззаветно преданными писательскому ремеслу друзьями.
В краевом центре их было немного – человек тридцать, пожалуй, единомышленников. Они знали друг друга давным-давно, были примерно одного возраста, от сорока до шестидесяти, кучковались вокруг местного дома писателей, и чужих в свой круг не пускали. Правда, и сами не писали почти – зачем, ведь каждый из них давно застолбил свою тему, свою делянку на ниве словесности, обрёл статус писателя, вступив по публикациям в коллективных сборниках в союз, за долгие годы тусовок на различных презентациях примелькался публике и обойти его при назначении грантов или творческих стипендий казалось теперь верхом неприличия, проявлением неблагодарности со стороны краевой власти и читательской аудитории.