Антон Чехов
Шрифт:
Если «Остров Сахалин» оставил читающую публику безразличной, этого никак нельзя было сказать о другом произведении Чехова – о повести «Палата № 6», опубликованной за год до того. Место действия этого, быть может, самого мрачного из творений писателя – палата для душевнобольных в больнице маленького провинциального городка. Слабый и опустившийся доктор Андрей Рагин, который «чрезвычайно любит ум и честность, но чтобы устроить около себя жизнь умную и честную, у него не хватает характера и веры в свое право», [337] проводит все свободное от работы время в мечтах или за чтением, сопровождающимся рюмкой водки и кусочком соленого огурца каждые полчаса. Замкнувшись в себе, он становится снисходительным к царящим вокруг коррупции, насилию, грязи и нищете, он словно бы не замечает всего этого: внутренняя жизнь заслоняет от него все, что происходит вовне. Видя страдания своих несчастных заброшенных пациентов, он только спрашивает сам себя: «Но что же… Что из этого? <…> Я служу вредному делу и получаю жалованье от людей, которых обманываю; я нечестен. Но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого социального зла: все уездные чиновники вредны и даром получают жалованье… Значит, в своей нечестности виноват не я, а время… Родись я двумястами лет позже, я был бы другим». [338] А в это самое время грубый и деспотичный сторож Никита наводит в больнице порядок, измываясь над пациентами. Однажды Рагин понимает, что надо все поменять. Но поздно. Появившиеся в его поведении из-за нового отношения к жизни странности приводят к тому, что его объявляют сумасшедшим и обманом запирают, вместе с другими умалишенными, в палате № 6. Он пытается сопротивляться – на него обрушиваются кулаки сторожа
337
Там же. Т. 7. С. 133. (Примеч. переводчика.)
338
Цит. по: Чехов А. Т. 7. С. 142–143. (Примеч. переводчика.)
На страницах повести читатели обнаружили столько реализма и – одновременно – экстравагантности, что невольно задумались о смысле, который писатель хотел вложить в свое произведение. Одни полагали, что «Палата № 6» содержит замаскированную критику толстовской – искусственно созданной и косной – доктрины о непротивлении злу насилием, по мнению других, это был памфлет, направленный против режима, палата № 6 олицетворяла царскую Россию, ставшую тюрьмой для умов, ее кошмарный страж Никита воплощал в себе образ императорской власти, а разочарованный во всем доктор – русской интеллигенции, живущей без руля и без ветрил. Что же до самого Чехова, верного своему обету сдержанности, он отказывался объяснить скрытый смысл своей вещи: он был уверен, что роль писателя сводится к тому, чтобы создать лишь произведение, но никак не комментарии к нему.
Как бы там ни было, успех «Палаты № 6» был оглушительным. Правда, Суворин упрекнул автора в том, что повести не хватает «алкоголя». Что он хотел этим сказать? Чехов ответил на упрек сдержанно: «Вас нетрудно понять, и Вы напрасно браните себя за то, что неясно выражаетесь. Вы горький пьяница, а я угостил Вас сладким лимонадом, и Вы, отдавая должное лимонаду, справедливо замечаете, что в нем нет спирта. В наших произведениях нет именно алкоголя, который бы пьянил и порабощал, и это Вы хорошо даете понять. Отчего нет? Оставляя в стороне „Палату № 6“ и меня самого, будем говорить вообще, ибо это интересней. Будем говорить об общих причинах, коли Вам не скучно, и захватим целую эпоху. Скажите по совести, кто из моих сверстников, т. е. людей в возрасте 30–45 лет, дал миру хоть одну каплю алкоголя? Разве Короленко, Надсон и все нынешние драматурги не лимонад? Разве картины Репина или Шишкина кружили Вам голову? Мило, талантливо. Вы восхищаетесь и в то же время никак не можете забыть, что Вам хочется курить. Наука и техника переживают сейчас великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, умеем рождать только гуттаперчевых мальчиков, и не видит этого только Стасов, которому природа дала редкую способность пьянеть даже от помоев. Причины тут не в глупости нашей, не в бездарности и не в наглости, как думает Буренин, а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет „чего-то“, это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место. Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные – Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпррру, ни ну… Дальше хоть плетьми нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником. Болезнь это или нет – дело не в названии, но сознаться надо, что положение наше хуже губернаторского. Не знаю, что будет с нами через 10–20 лет, тогда, быть может, изменятся обстоятельства, но пока было бы опрометчиво ожидать от нас чего-нибудь действительно путного, независимо от того, талантливы мы или нет. Пишем мы машинально, только подчиняясь тому давно заведенному порядку, по которому одни служат, другие торгуют, третьи пишут… Вы и Григорович находите, что я умен. Да, я умен по крайней мере настолько, чтобы не скрывать от себя своей болезни и не лгать себе и не прикрывать своей пустоты чужими лоскутьями вроде идей 60-х годов и т. п. Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее. Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо болезнь сия, надо полагать, имеет свои скрытые от нас хорошие цели и послана недаром… Недаром, недаром она с гусаром!» [339]
339
Письмо от 25 ноября 1892 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 11. С. 600–601. (Примеч. переводчика.)
Впрочем, отказ Чехова воспринимать себя как художника никого обмануть не мог. Другая повесть – «Рассказ неизвестного человека» – снова вызвала разноголосицу читательских мнений. Ни над одной вещью Чехов не работал так долго: начата повесть была еще в 1888 году, но писатель то и дело откладывал ее, опасаясь цензурных придирок. Осенью 1892 года она наконец была закончена, одно время Чехов хотел даже уничтожить ее, но вопреки всем опасениям с цензурой не возникло никаких осложнений, и «Рассказ неизвестного человека» начал печататься в «Русской мысли» с февраля 1893-го. Написанная от первого лица, повесть эта представляет собою исповедь революционера-террориста, который нанимается лакеем к петербургскому чиновнику, отца которого – крупного сановника – собирается убить. Огромную ценность этому произведению придают психологические портреты главных действующих лиц, светского циника Орлова и Зины – женщины пылкой и уязвимой. С течением времени ярым сторонником терроризма, будущим убийцей, овладевает страсть к любовнице хозяина – красавице Зине. И такое проявление слабодушия, уклонение от своего долга со стороны левого идеалиста возмутило либеральную критику: автора упрекали в том, что он избрал героем человека, неспособного решиться осуществить до конца на деле свои убеждения.
Следующая, появившаяся почти сразу же за «Рассказом неизвестного человека» повесть Чехова – «Черный монах» – тоже сбила с толку его читателей, но по причинам совсем другого рода. История эта была написана под тягостным впечатлением от сна. Как-то в Мелихове после обеда, когда все, кроме Михаила, отдыхали, Антон, который тоже прилег, измученный бессонницей, вдруг пулей вылетел из своей спальни, по лицу его пробегали судороги. Он с тревогой рассказал брату о том, что видел сейчас ужасный сон: ему явился черный монах! Видение преследовало его, и спустя несколько дней он решил записать приснившееся, чтобы избавиться от этого наваждения. Впервые Чехов коснулся в своем творчестве проблем сверхъестественного. Как полагал он сам, «Черный монах» должен был стать не более чем исследованием невроза, называл его «рассказом медицинским».
Талантливый философ Коврин, у которого разгулялись нервы от сильного переутомления, однажды испытывает нечто вроде галлюцинации: гуляя на закате по тропинке среди ржаного поля, он вдруг замечает, как на горизонте, «точно вихрь или смерч», поднимается от земли до неба черный столб с неясными контурами и движется прямо на него со страшной скоростью, при этом чем ближе оказывается, тем отчетливее становятся контуры, а когда проносится мимо отшатнувшегося в рожь Коврина, тот ясно видит монаха в черной одежде, с седой головой, черными бровями и скрещенными на груди руками, который несется, а босые ноги его не касаются земли… Повторяющееся видение приводит его к мысли, что он избранник Божий и его призвание – служить вечной правде. Кроме того, призрак утверждает, будто гений Коврина возвышает его над прочими людьми, и герой повести преисполняется счастья и гордыни. Однако вскоре после свадьбы по настоянию молодой жены и ее отца Коврин начинает лечиться и будто бы выздоравливает. Увы! Лишенный своей навязчивой идеи, он очень скоро начинает страдать от того, что стал теперь заурядным человеком, и заявляет: «Зачем, зачем вы меня лечили? <…> Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато
340
Цит. по: Чехов А. Т. 10. С. 307. (Примеч. переводчика.)
Эту странную историю одни рассматривали как шедевр в жанре литературной фантасмагории, другие – как очередную насмешку над интеллектуалами, претендующими на отрицание существующих законов и знание рецепта всеобщего счастья. Один из друзей сообщил Чехову, что обычно скупившийся на комплименты Толстой, прочитав его повесть, воскликнул с энтузиазмом: «Как чудесно! Ах, как чудесно!» Эта оценка взволновала Чехова, как волнует студента высокая оценка, проставленная в его зачетной книжке преподавателем, вызывающим поголовное восхищение. Но на самом деле с течением времени Антон Павлович все враждебнее относился к поучениям хозяина Ясной Поляны. Если раньше он принимал приверженность старого писателя к смирению, желание справедливости, ненависть к насилию, то теперь отказывался приходить в восторг, слыша о «святом русском мужике» с его неземными добродетелями. «В общем я здоров, болен в некоторых частностях. Например, кашель, перебои сердца, геморрой, – напишет он Суворину в марте 1894 года. – Как-то перебои сердца у меня продолжались 6 дней, непрерывно, и ощущение все время было отвратительное. После того, как я совершенно бросил курить, у меня уже не бывает мрачного и тревожного настроения. Быть может, оттого, что я не курю, толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно, и это, конечно, несправедливо. Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли и когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч. Но дело не в этом, не в „за и против“, а в том, что так или иначе, а для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя». [341]
341
Письмо от 27 марта 1894 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 49–50. (Примеч. переводчика.)
Сразу после «Черного монаха» та же «Русская мысль» публикует рассказ Чехова «Бабье царство». Рассказ, прямо противоположный по интонации. Героиня его, Анна, унаследовав от отца завод, стала в двадцать шесть лет пленницей своих денег и своего общественного положения. Мечте Анны выйти замуж за одного из своих рабочих, Пименова, не суждено было исполниться, ей пришлось отказаться от этого намерения под давлением мира, в котором девушка вынуждена существовать. «Она закрыла глаза <…> и, сама того не желая, вообразила Пименова, обедающего вместе с Лысевичем и Крылиным, и его робкая, неинтеллигентная фигура показалась ей жалкой, беспомощной, и она почувствовала отвращение. И только теперь, в первый раз за весь день, она поняла ясно, что все то, что она думала и говорила о Пименове и о браке с простым рабочим, – вздор, глупость и самодурство. <…> Досаднее и глупее всего казалось ей то, что сегодняшние мечты насчет Пименова были честны, возвышенны, благородны, но в то же время она чувствовала, что Лысевич и даже Крылин для нее были ближе, чем Пименов и все рабочие, взятые вместе». [342]
342
Цит. по: Чехов А. Т. 10. С. 354–355. (Примеч. переводчика.)
Еще одна история рухнувшего перед суровой действительностью наивного идеализма. От одного творения к другому Чехов становился все пессимистичнее. Состояние здоровья, вызывавшее серьезное беспокойство – рассветные приступы кашля иногда на долгие часы выводили его из строя, тоже не располагало к эйфории. К середине февраля 1894 года Антон Павлович твердо решил бросить все и уехать на отдых туда, где потеплее: в Крым. 5 марта он прибыл в залитую весенним солнцем Ялту. Счастливый, он вновь открывал для себя этот город с многоярусными белыми виллами, стоящими фасадом к морю, высокими кипарисами, неизменно лазоревым небом. Обосновавшись в гостинице «Россия», он собирался закрыться в номере и написать пьесу. Но не тут-то было – очень скоро его закружила веселая компания друзей, журналистов, актеров, оказавшихся здесь проездом. Болтая с ними, он сокрушался о потерянном времени.
В начале пребывания в Ялте Чехов получил от Лики совершенно безумное письмо. Девушка находилась в это время в Берлине и рассчитывала поехать в Париж, чтобы встретиться там с Потапенко, а кроме того – учиться пению. Во второй раз она объявляла, что Антон Павлович «оттолкнул» ее, писала, что в отчаянии, что хочет умереть: «Хочется поскорее добраться до места и хочется также Берлин посмотреть. Ведь я скоро умру и больше ничего не увижу. Напишите мне, голубчик, по старой памяти и не забывайте, что дали честное слово приехать в Париж в июне. Не забывайте отвергнутую Вами». [343] Закаленный опытом Чехов не пожелал трагически относиться к этому нытью и, ответив по-прежнему лихо: «Милая Лика, спасибо Вам за письмо. Хотя Вы и пугаете в письме, что скоро умрете, хотя и дразните, что отвергнуты мной, но все-таки спасибо. Я отлично знаю, что Вы не умрете и что никто Вас не отвергал», – принялся описывать ей свою нынешнюю жизнь. «Я в Ялте, и мне скучно, даже весьма скучно, – сообщает он. – Здешняя, так сказать, аристократия ставит „Фауста“, и я бываю на репетициях и наслаждаюсь там созерцанием целой клумбы черных, рыжих, льняных и русых головок, слушаю пение и кушаю; у начальницы женской гимназии я кушаю чебуреки и бараний бок с кашей; в благородных семействах я кушаю зеленые щи; в кондитерской я кушаю, в гостинице у себя тоже. Ложусь я спать в 10 часов, встаю в 10, и после обеда отдыхаю, но все-таки мне скучно, милая Лика. Не потому скучно, что около меня нет „моих дам“, а потому, что северная весна лучше здешней и что ни на одну минуту меня не покидает мысль, что я должен, обязан писать. Писать, писать и писать. Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал: быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение – ходить или сидеть и ничего не делать; любимое мое занятие – собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное. Между тем я литератор и должен писать даже здесь, в Ялте. Милая Лика, когда из Вас выйдет большая певица и Вам дадут хорошее жалованье, то подайте мне милостыню: жените меня на себе и кормите меня на свой счет, чтобы я мог ничего не делать. Если же Вы в самом деле умрете, то пусть это сделает Варя Эберле, которую я, как Вам известно, люблю. Я до такой степени измочалился постоянными мыслями об обязательной, неизбежной работе, что вот уже неделя, как меня безостановочно мучают перебои сердца. Отвратительное ощущение». А заканчивает он письмо призывом к Лике поскорее вернуться в Россию: «В июне не я приеду в Париж, а Вы в Мелихово; Вас погонит тоска по родине. Без того, чтобы раз поехать в Россию хотя на день, дело не обойдется. Вы столкуйтесь с Потапенко. Летом он тоже поедет в Россию. С ним дорога обойдется дешевле. Пусть он купит билет, а Вы забудьте ему заплатить (Вам это не впервой)…» [344]
343
Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 314. (Примеч. переводчика.)
344
Письмо от 27 марта 1894 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 51–52 (Примеч. переводчика.)