Антракт: Романы и повести
Шрифт:
И еще ему стало до боли в сердце, до слабых, печальных слез жалко себя прежнего, когда он подумал, что им — прежнему и новому — никогда уже не встретиться, не взглянуть друг другу в глаза.
По пути к себе в гостиницу он перекусил в том же, что и утром, сток-баре за углом горячей булочкой с запеченной в ней сосиской, обильно смазанной сладковатой французской горчицей, забежал в свой номер, переоделся и едва поспел на банкет.
А на следующий день — всю ночь лил неторопкий июньский дождь, слышно было, как за окном захлебывается вода в водосточном желобе, Иннокентьев не мог уснуть до самого утра — в шесть пятнадцать он вылетел из аэропорта Орли и, в силу разницы во
В ожидании багажа он позвонил из автомата к себе в редакцию в Останкино, но никто трубку не поднял, и он только тут сообразил, что — воскресенье, в редакции никого и не может быть. Он набрал номер своего домашнего телефона, но вспомнил, что по воскресеньям и Антонины Дмитриевны, домработницы, не бывает, но помедлил опускать на рычаг телефонную трубку и услышал в ней Элин голос. Она узнала его до того, как он успел сказать хоть слово:
— Боря! Я знала, что ты должен сегодня… Я тебя ждала. Все нормально, только… только Глеб умер… Ты слышишь?.. Глеб, Глеб умер!.. Ты почему молчишь? Это же ты, Боря! Это ты?.. Почему ты молчишь?!
Он опустил руку с трубкой, долго так стоял среди сутолоки и толчеи двенадесятиязычного аэропорта, потом повесил трубку на рычаг и вдруг понял, что — нет, не дано ему и этого: отречься от самого себя. Предать — еще куда ни шло, но отречься…
Ружин умер от инфаркта — третьего по счету — в Остроумовской больнице, куда его положили за два дня до смерти. Умер он еще неделю назад, но урну с прахом хоронили сегодня, в воскресенье, в новом колумбарии на Ваганьковском кладбище.
Все это Иннокентьев узнал от Эли, заехав к себе на площадь Восстания. Бросив в передней чемодан, он тут же пошел пешком на Ваганьково — до похорон оставалось не больше часа.
Эля же поехала за урной в старый крематорий на Шаболовку, а оттуда уже, с Митиным, на кладбище.
Оглушенный смертью Глеба, не успев даже поверить, что это правда, Иннокентьев шел вниз по Краснопресненской, и лишь одна мысль, до крайности нелепая, засела гвоздем в мозгу и не отпускала: будь он в эти дни в Москве, не уезжай в этот проклятый Париж, он, может быть, мог бы спасти Ружина — устроить его вовремя в больницу получше, к каким-нибудь опытным врачам, к какому-нибудь чудодею профессору, и ничего бы этого не случилось, они бы сидели сейчас с Глебом в его тесной и захламленной квартире в Бескудникове, попивая не торопясь крепчайший кофе, рецепт которого достался по наследству от матери-персиянки. Он рассказывал бы Глебу о Париже, о симпозиуме и, главное, о Лере, на всем белом свете Ружин был единственный человек, которому Иннокентьев мог бы рассказать о своей несостоявшейся встрече с Лерой. А теперь ему совершенно, ну просто совсем не с кем этим поделиться, и никто никогда не узнает, что было с ним в Париже, никто не поймет, почему он вернулся оттуда другим — и окончательно — человеком, никому до этого нет дела.
Это чувство вины за смерть Глеба и вообще некой куда более давней и неотмолимой своей вины перед живым Глебом, не прощенной, не отпущенной им перед смертью, еще долго не оставляло Иннокентьева, мучило неразрешимостью.
Он ждал Митина и Элю у кладбищенских ворот, там уже собралось множество друзей и приятелей Ружина, у всех в руках были цветы, свежие гвоздики и тюльпаны, один Иннокентьев стоял без цветов, ему как-то даже не успела прийти эта мысль — купить по дороге на кладбище цветы. Он подумал, что где-то поблизости их непременно должны продавать, но не было ни сил, ни воли сдвинуться с места.
Он удивлялся, оглядываясь вокруг, как
Во второй группе были его бывшие коллеги по работе в редакциях, те, кто еще помнил его молодого, полного сил и яростной жажды все переменить, переиначить, все начать с красной строки, когда он объявился в начале шестидесятых годов в Москве. Они тоже говорили вполголоса о своем — о том, что конечно же надо непременно собрать все статьи Ружина, опубликованные в разное время и в разных изданиях, и напечатать отдельной книгой, очень важно посмотреть, нет ли в его архиве — это подслушанное Иннокентьевым их слово «архив» больнее всего его резануло — чего-нибудь неопубликованного, не такой человек был Ружин, чтоб после него не осталось чего-нибудь неопубликованного…
Третью группу, самую большую, составляли те, кто просто приятельствовал с ним, завсегдатаи его квартиры на Бескудниковском, среди них были и такие, чьих имен Иннокентьев не знал, да и сам Глеб — как посмеивались над ним ближайшие друзья, не одобрявшие этих ружинских, как они их называли, случайных связей, — далеко не всех их помнил по имени.
Иннокентьев увидал еще издали салатную «Волгу» Митина. Она остановилась не у самых ворот, а чуть в стороне, и он пошел навстречу приехавшим. Первым из машины вышел Дыбасов с белой погребальной урной в руках, за ним Эля и еще двое, которых Иннокентьев не сразу признал, и лишь когда они подошли поближе и по очереди без слов пожали ему руку, он сообразил, что это приехавшие на похороны Глебовы друзья детства из Душанбе или Самарканда.
Последним из машины вышел Митин и, забыв ее запереть, бросился к Иннокентьеву, спрятал лицо у него на плече и громко, не стыдясь слез, расплакался. Слезы подступили к горлу и у Иннокентьева, но глаза так и остались сухими — его слезы еще впереди, знал он, он еще как никто другой ощутит отсутствие Глеба.
Дыбасов, ни на кого не глядя, пошел быстрым шагом с урной в руках в глубь кладбища. Следом за ним, также ни на кого не глядя и даже не подойдя к Иннокентьеву, поспевая за широким шагом Дыбасова, пошла Эля.
Все остальные, стараясь не отстать и оскальзываясь на размытой недавним дождем жирной глине кладбищенской аллеи, потянулись за ними. В этой их торопливой, словно бы они опаздывали куда-то, цепочке не было ничего похожего на печаль и торжественность похорон.
Митин и Иннокентьев шли позади всех, молчали, глядя под ноги.
— Вот так-то… — сказал в пространство Митин.
В конце аллеи белело двухэтажное здание колумбария. Митин неожиданно спросил:
— Ты видел Леру?
Иннокентьев не ответил — не время, не место, — но оттого, что первый же вопрос Игоря был о Лере, о том, о чем, будь он жив, спросил бы непременно Ружин, он с благодарностью подумал, что и Митин ему настоящий друг. Хотя совершенно неизвестно, повторит ли когда-нибудь еще Игорь свой вопрос, а он, Иннокентьев, захочет ли тогда на него ответить.