Антракт: Романы и повести
Шрифт:
И сразу же, будто она все это время пряталась за спиной бабушки, в окне появилась, словно выпорхнула из-под локтя старухи, девочкина голова в таких же, как у бабки, торчащих во все стороны вихрах, но только совершенно черных, прямо-таки ослепительно черных, с нежно-смуглым, отливающим лимонно-матовым сиянием лицом и с такими — на этой лимонной, матовой смуглоте, под этими горящими черным пламенем волосами — неожиданно голубыми, цвета не неба, не моря даже, а чего-то иного, гораздо голубее, чище и нестерпимее, глазами, что ему стало прямо-таки больно и страшно
А вслед услышал вызывающе-насмешливый, на этот раз понарошку капризный Капелькин голос:
— Это не ко мне, это совершенно чужой кто-то, ходят тут всякие, а ты, бабушка, еще с ними разговариваешь!..
Он бежал до самой школы и не мог взять в толк, что его напугало прямо-таки до смерти — не Капелька же, не ее капризный и высокомерный голосок: «Ходят тут всякие!» — и, тупо уставившись в черную доску, просидел истуканом все пять уроков, не слыша ни учителя математики по кличке «Чиновник», ни замечаний исторички «Пифы».
Назавтра, однако, он пошел опять в школу не прямой дорогой, а той же улицей Мачабели. Музыки из окна на этот раз слышно не было, но в окне в той же, что и вчера, позе, будто она и не уходила на ночь, сидела старуха, и когда он, испугавшись, что она его узнает и окликнет, хотел было проскочить незаметно мимо, она все-таки узнала его и окликнула:
— Мальчик! Мальчик! Ты почему не здороваешься, мальчик?!
Он невольно приостановился, как и вчера, прилипнув подошвами к размягченному зноем асфальту, но даже простого «здрасте» выжать из себя не мог.
— Ты беженец, да, мальчик? Эвакуированный? — Старуха была настроена словоохотливо, а может, ей просто нечего было делать. — Ты откуда, гмерто чемо?
Но он опять, как накануне, припустился бежать, и только мелькнули в голове вызубренные к уроку литературы стихи — «бежал, как заяц от орла».
А она крикнула ему вслед зычным своим, беззастенчивым голосом:
— Ты не бойся, чего ты боишься? Приходи еще, это ничего, что вы с Капелькой не знакомы, я вас познакомлю, у нас гоми есть и лобио, ты же наверняка голодный, тебе, чтоб расти, кушать надо, скажешь, нет?!
Как угадала старуха, каким чутьем, что он не здешний и — самое обидное, самое унизительное! — что он голоден, всегда голоден и стыдится этого даже больше, чем своих выкрашенных буро-фиолетовой кубовой краской и ставших ему не по росту короткими старых брюк?!
И хотя он тут же дал себе слово, что больше никогда в жизни не пойдет в школу этой дорогой, ни за какие посулы не пройдет мимо окна со старухой, но назавтра он опять был тут как тут, и старуха в окне тоже была тут как тут, но на этот раз без очков на красной шерстяной нитке, и потому не увидела его, во всяком случае, не признала даже тогда, когда, услышав те же нежные, несмелые звуки рояля из комнаты, он опять остановился под самым окном.
Все это происходило на следующий год после того, как ввели раздельное обучение и их сорок третья школа стала мужской, а девочек перевели
Все мальчики в их классе еще с тех времен, когда обучение было нераздельным, «дружили» с девочками, записки с предложениями «дружить» так и порхали на уроках от парты к парте, подобно белым откормленным голубкам с базарных открыток: «Люби меня, как я тебя», но Ламара Гвелисиани, самая красивая и надменная девочка в классе, наотрез отказала ему:
— Нет, с тобой дружить я не собираюсь, потому что я вообще не такая.
И вот однажды, когда он, спрятавшись в пропахшем кошками подъезде, поджидал Капельку, не кто иной, как не простившая ему своего отказа «дружить» с ним Ламара вошла в этот самый подъезд вместе с двумя подружками и, ничуть, по всей видимости, не удивившись, застав его здесь, громко сказала, указав на него испачканным фиолетовыми чернилами пальцем:
— Вот он как раз, я же вам говорила! Ну тот, который торчит каждый день под окном у Капельки! А дружбу еще предлагает другим! — и, гордо отвернувшись от него, прошла мимо к лестнице.
Подружки пропорхнули за нею, на каждой ступеньке оборачиваясь и безо всякого стеснения разглядывая его с головы до ног и откровенно прыская в такие же измазанные химическими чернилами ладошки.
До конца учебного года он так ни разу ее не увидел, хоть и проходил два раза на дню мимо ее окна на Мачабели, из которого иногда была слышна музыка и где неизменно сидела в одной и той же позе Капелькина бабушка.
Но то ли у бабушки разбились очки, то ли она постоянно забывала их надевать, но она уже больше никогда не узнавала его и не окликала.
А потом начались каникулы, Капельку, вероятно, увезли на дачу в Цагвери или в Патара-Цеми или отправили в пионерский лагерь, потому что за все лето — а он продолжал что ни день приходить сюда, к ее дому, — из окна больше не слышна была музыка и не видна была в нем со своими седыми, торчащими во все стороны космами и характерным профилем бабка.
А еще потом, вспомнил он с уж и подавно безнадежной печалью, после начала нового учебного года от той же жестокосердной Ламары Гвелисиани он узнал, что летом Капелька умерла. «От туберкулеза, — сказала Ламара и с нарочитой, неискренней жалостью пояснила: — От чахотки».
Он виновато покосился на мальчика — тот отрешенно и завороженно глядел на бывшее Капелькино окно, за которым сейчас наверняка жили совершенно другие, чужие люди: ведь мальчик не может знать о смерти Капельки! Он все еще там, в том знойном, нескончаемом лете, в нетерпеливом ожидании ее возвращения. Мальчик не знает, что она умерла сорок с лишним лет назад, ждет ее, хоть, может быть, и не догадывается еще, что любит, и наверняка не простил бы ему, если б мог узнать, что за все эти сорок лет он только сейчас в первый раз вспомнил Капельку…